Нарцисс и Златоуст
Шрифт:
Он внимательно вслушивался в себя, в те глубины, где сегодня что-то стронулось с места, что-то произошло — что же это было? Из глубины поднимался сонм бессвязных образов, он видел собачьи головы, три собачьи головы, он ощущал запах роз. О, как же больно ему было! Он закрыл глаза. О, какая ужасная была боль! Он снова уснул.
Проснувшись опять, он в стремительно ускользающем царстве сновидений успел увидеть этот образ, снова обнаружил его и вздрогнул, будто в порыве мучительного наслаждения. Он видел, он стал зрячим. Он увидел Ее — Величественную, Сияющую, с яркими полными губами и блестящими волосами. Он увидел свою Мать. И в то же время ему показалось, что он слышит голос: «Ты забыл свое детство». Чей это голос? Он прислушался, задумался и вспомнил. Это был Нарцисс. Нарцисс? И в одно мгновение внезапно все снова встало перед его глазами: память вернулась, он знал. О мама, мама! Горы хлама, океаны забвения ушли, исчезли; царственными светло-голубыми очами на него снова взирала утраченная, несказанно любимая.
Отец Ансельм, задремавший в кресле рядом с кроватью больного, проснулся. Он услышал, как Златоуст зашевелился, услышал его дыхание и осторожно встал.
— Здесь кто-то есть? — спросил Златоуст.
— Это я, не пугайся. Сейчас зажгу свет.
Он затеплил лампаду, пламя осветило морщинистое доброе лицо.
— Разве я болен? — спросил юноша.
— Ты был без сознания, сынок. Дай-ка руку, посмотрим, что с пульсом. Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо. Спасибо вам, отец Ансельм, вы очень добры. У меня ничего не болит, я только устал.
— Еще бы не устать. Скоро ты опять уснешь. Но сначала выпей глоток подогретого вина, оно уже приготовлено. Давай осушим с тобой по бокалу, мой мальчик, за нашу добрую дружбу.
Он заранее приготовил кувшинчик с глинтвейном и держал его в сосуде с горячей водой.
— Мы, стало быть, вместе вздремнули часок, — засмеялся лекарь. — Ничего себе санитар, подумаешь ты, не смог удержаться от сна. Ну да ничего, мы тоже люди. А сейчас давай выпьем немного этого волшебного напитка, малыш, нет ничего лучше такой вот маленькой тайной ночной пирушки. Твое здоровье!
Златоуст засмеялся, чокнулся и пригубил бокал. Подогретое вино было приправлено корицей и гвоздикой и подслащено сахаром, такого он еще ни разу не пробовал. Он вспомнил, что однажды уже был болен, и тогда за ним ухаживал Нарцисс. На сей раз рядом был отец Ансельм, такой ласковый с ним. Ему очень нравилось здесь, было так приятно и странно лежать при свете лампады и пить с отцом Ансельмом среди ночи подогретое сладкое вино.
— У тебя болит живот? — спросил старик.
— Нет.
— А мне показалось, что у тебя колики, Златоуст. Оказывается, ничего подобного. Покажи-ка язык. Так, хорошо, ваш старый Ансельм снова попал впросак. Завтра ты еще полежишь здесь, а я зайду и осмотрю тебя. Ну как, справился с вином? Отлично, оно пойдет тебе на пользу. Ну-ка посмотрим, не осталось ли там еще. По полбокальчика на брата наберется, если разделить по-честному… Ну и напугал же ты нас, Златоуст! Лежишь в крытой галерее, словно мертвец. У тебя действительно не болит живот?
Они рассмеялись и честно поделили остаток больничного вина, отец Ансельм отпускал свои шуточки, а Златоуст благодарно и весело смотрел на него снова посветлевшими глазами. Затем старик ушел спать.
Златоуст еще какое-то время лежал без сна, из глубины снова стали медленно всплывать образы, снова вспыхнули слова друга, и снова возникла в его душе белокурая сияющая женщина — мать; ее образ овевал его, как теплый фён, как облако, полное любви, тепла, нежности и сердечного зова. О мама! Как могло случиться, что я забыл тебя!
Пятая глава
Вообще-то Златоуст и до этого знал кое-что о своей матери, но только из рассказов других; образ ее уже не жил в его душе, и то немногое, что ему было известно о ней, он большей частью скрыл от Нарцисса. О матери запрещалось говорить, ее стыдились. Она была танцовщица, красивая, необузданного нрава женщина, благородного, но недоброго, языческого происхождения; отец Златоуста, по его рассказам, вытащил ее из позора и нищеты; он крестил ее и дал религиозное воспитание; женившись на ней, он сделал ее уважаемой женщиной. Но она, после нескольких лет покорности и упорядоченной жизни, опять вспомнила свои старые занятия и фокусы, чем вызвала всеобщее неодобрение, она соблазняла мужчин, целые дни и недели проводила вне дома, прослыла ведьмой и в конце концов, после того как муж много раз разыскивал ее и возвращал домой, исчезла навсегда. Слава о ней еще какое-то время была жива, недобрая слава, мерцавшая, как хвост кометы, но потом и она погасла. Ее муж долго оправлялся от многолетнего беспокойства, страха, позора и вечных сюрпризов, которые она ему преподносила; вместо злополучной жены он воспитывал теперь сынишку, походившего на мать фигурой и лицом; муж стал угрюмым святошей и внушал Златоусту мысль, что тот, дабы искупить грехи матери, должен принести свою жизнь в жертву Богу.
Вот приблизительно то, что отец обычно рассказывал Златоусту о своей пропавшей жене, хотя говорил он об этом неохотно, а в разговоре с настоятелем ограничился намеками; все это, как некое страшное предание, было известно и сыну, хотя он научился вытеснять услышанное из сознания и уже стал забывать. Но он совершенно забыл и утратил истинный образ матери, другой, абсолютно иной образ, сложившийся не из рассказов отца и прислуги и не из неясных нелепых слухов. Он забыл свое собственное, истинное, пережитое воспоминание о матери. И вот этот образ ожил, звезда его ранних лет снова взошла.
— Невероятно, как я мог это забыть, — сказал он своему другу. — Никого в жизни не любил я так, как свою мать, так безоговорочно и пылко, никого так не почитал, никем так не восхищался, она была для меня солнцем и луной. Бог весть как случилось, что этот образ в моей душе померк и постепенно превратился в ту злую и бесформенную ведьму, какой она была для отца, а многие годы и для меня.
Для Нарцисса только что закончилось время искуса, и он принял постриг. Его отношение к Златоусту странным образом изменилось. Златоуст, который ранее часто отвергал советы и предостережения друга, видя в них умничанье и нраво-учительство, со времени своего великого переживания был переполнен искренним восхищением мудростью друга. Сколь многие его слова оказались пророческими и сбылись, как до жути глубоко заглянул он в его внутренний мир, как точно угадал его главную тайну, его скрытую рану, как мудро исцелил его!
Ибо юноша выглядел исцелившимся. Тот обморок вскоре забылся; более того, бесследно исчезли нарочитость и неестественность в поведении Златоуста, не по годам развитый ум, раньше времени созревшая тяга к монашеству, вера в то, что он обязан всего себя посвятить служению Богу. Казалось, юноша стал моложе и одновременно старше с тех пор, как обрел себя. И всем этим он был обязан Нарциссу. Однако Нарцисс с недавних пор относился к своему другу с непонятной осторожностью. В то время как Златоуст так восхищался им, он вел себя очень скромно, без прежней снисходительности и поучительного тона. Он видел, что Златоуст черпает силы из тайных источников, которые ему самому были чужды; он мог способствовать их росту, но не мог ими воспользоваться. Он с радостью видел, что друг освобождается от его руководства, но иногда бывал грустен. Он чувствовал себя пройденной ступенькой, отброшенной оболочкой; он видел приближение конца их дружбы, которая столь много для него значила. Он все еще знал о Златоусте больше, чем тот сам о себе, ибо хотя Златоуст снова обрел свою душу и был готов следовать ее зову, но он не догадывался, куда она его приведет; Нарцисс догадывался и был бессилен; путь его любимца вел в миры, куда он сам никогда не попадет.
Тяга Златоуста к наукам изрядно поуменьшилась. Прошло и его увлечение спорами с другом, он со стыдом вспоминал о некоторых своих тогдашних взглядах. Между тем Нарцисс в последнее время, после завершения послушничества или вследствие пережитого со Златоустом, ощутил потребность в уединении, аскезе и духовных упражнениях, тягу к посту и долгим молитвам, к частым исповедям и добровольному покаянию, и эту тягу Златоуст понимал и почти разделял. После выздоровления инстинкты его чрезвычайно обострились; хотя он не имел ни малейшего представления о своих будущих целях, но тем не менее с отчетливой и нередко пугающей ясностью предчувствовал, что решается его судьба, что отведенное ему время невинности и покоя прошло и что все в нем напряглось в ожидании перемен. Нередко это предчувствие было упоительным, и он, словно влюбленный, не мог заснуть ночи напролет; но временами оно было мрачным и глубоко удручало его. Мать, давно потерянная, снова вернулась к нему; это было великое счастье. Но куда вел ее манящий зов? В неизвестность, в запутанность, в несчастье и, быть может, в смерть. К покою, тишине, уверенности, в монашескую келью и пожизненное заточение в монастырской общине он не вел, ее зов не имел ничего общего с теми отцовскими заповедями, которые сам он так долго принимал за свои собственные желания. Этим чувством, которое часто было бурным, страшным и жгучим, как сильное плотское желание, питалось благочестие Златоуста. Повторяя долгие молитвы, обращенные к Пресвятой Богоматери, он избавлялся от переполнявшего его чувства к собственной матери. И тем не менее его молитвы то и дело кончались теми же странными, восхитительными мечтами, которые отныне все чаще навещали его: мечтами наяву, в полубессознательном состоянии, мечтами о ней, и в них участвовали все его чувства. Тогда его обволакивал запах материнского мира, этот мир глядел на него загадочными, полными любви глазами, глухо шумел, как море и рай, ласково лепетал бессмысленные, но исполненные чувства нежные слова, на вкус казался сладким и соленым, касался шелковистыми волосами его жаждущих губ и глаз. Не только вся прелесть мира была в матери, не только нежный взгляд синих глаз, милая, сулящая счастье улыбка, ласковое утешение; в ней, где-то за прелестной оболочкой, таилось одновременно все ужасное и темное, вся алчность, все страхи, все грехи, все несчастья, все рождения и все смерти.
Юноша глубоко погружался в эти мечты, в эту ажурную паутину, которую плели ожившие чувства. В них не только волшебным образом воскресало милое прошлое: детство и материнская любовь, сияющее золотое утро жизни; в них витало и тревожное, многообещающее, манящее и грозное будущее. Иногда эти мечты, в которых мать, Мадонна и возлюбленная сливались в одно, казались ему ужасным преступлением и богохульством, смертным грехом, который уже никогда не искупить; в другой раз он находил в них избавление от всех бед и совершенную гармонию. Жизнь взирала на него, полная тайн, мрачный, непостижимый мир, оцепеневший, выставивший колючки лес, полный сказочных опасностей, — но это были материнские опасности, они шли от матери и вели к ней, они были маленьким темным кружком, маленькой грозной пропастью в ее ясных глазах.