Нас ждет Севастополь
Шрифт:
— Это верно.
— Вот я об этом и говорю. Говорю не в укор. Но хочу сказать, что наш тральщик тоже имеет боевые заслуги. С начала войны он наплавал около пятидесяти тысяч миль, отконвоировал двести транспортов, совершил более ста одиночных боевых выходов, переправил на своем борту около десяти тысяч десантников. Более шестидесяти раз подвергался бомбежке вражескими самолетами, сбили четыре самолета. Корабль уклонился от тридцати двух торпед. А сколько вытравили мин…
— Действительно труженики, — с уважением заметил Новосельцев.
Букреев сдвинул брови и вздохнул:
— Но недавний бой нам дорого обошелся. Мы потеряли командира. Замечательный моряк был. Морское дело знал до тонкости, для матросов отцом родным был. Осколок бомбы угодил ему прямо в висок… Я всего неделю командиром и еще не привык к этой должности. Мне все кажется, что делаю хуже, чем бывший командир. Вы не испытывали такого чувства?
— Бывало, — сказал Новосельцев, вспомнив, как он принимал катер у Корягина.
— А ребята на тральщике боевые, — после некоторого молчания продолжал Букреев. — В тот бой, когда убило командира, на корабль упало две бомбы. Начался пожар. Огонь подбирался к глубинным бомбам и к артиллерийскому погребу. Кораблю грозила гибель. Но матросы спасли его. Командир отделения трюмных машинистов Чуркин кинулся сквозь огонь к бомбам, навалился всем телом на спусковые рычаги — и бомбы пошли на дно. Чуркин обгорел, мы отправили его в госпиталь. Нужно было затопить артиллерийский погреб. Здесь отличился старшина Петров. Среди дыма и огня он пробрался к магистрали и пустил воду в погреб. Тоже обгорел…
Букреев встал, подошел к письменному столу, постоял немного, раздумывая, потом вернулся и опять сел на стул. Новосельцев догадался, что тот не знает, как начать разговор о главном. Букреев закурил новую папиросу.
— Наш тральщик относится к типу дизельных базовых, — сказал он. — Длина его шестьдесят два метра, ширина семь метров шестьдесят два сантиметра, водоизмещение четыреста тонн. Ход — восемнадцать узлов. Двигатели Коломенского завода по тысяча четыреста сил. На вооружении у нас две пушки — одна стомиллиметровая и одна сорокапятимиллиметровая, два пулемета…
Он замолк, не закончив фразу, затушил недокуренную папиросу, опять встал и подошел к письменному столу. Достал из него толстую тетрадь в черной клеенчатой обложке, протянул ее Новосельцеву и, натянуто улыбнувшись, сказал:
— Вот это та самая тетрадь, в которой вы прочли: «Лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь покойником» — и дальше в том же роде.
Новосельцев взял тетрадь и тут же положил ее на стол и прикрыл ладонью. Похоже, что Букреев начнет оправдываться, а Новосельцеву хотелось, чтобы Букреев не оправдывался, а сказал что-то другое. Ведь с виду он производит хорошее впечатление, прижился на боевом корабле, получил повышение по службе.
— Может быть, не стоит тревожить прошлое, — не совсем решительным голосом заметил Новосельцев.
— Мне хочется, чтобы вы поняли меня.
— Ну что ж, говорите, если есть такая потребность.
— Прошу заранее извинить за то, что не очень связно буду рассказывать. Не потому что волнуюсь, какое-то другое чувство одолевает.
— Ладно, какие еще там извинения, — нарочито по-простецки сказал Новосельцев, понимая, что Букреев чувствует себя сейчас не очень удобно, и начиная сочувствовать ему.
Сев напротив и смотря в глаза собеседнику, Букреев заговорил:
— Что вы думаете обо мне? Я ставлю себя на ваше место и вот какую оценку даю: адмиральский сынок, трусливый, самонадеянный, явно делает карьеру. С помощью папаши уже стал командиром корабля, звание капитан-лейтенанта получил.
Новосельцев хотел что-то сказать, но Букреев поднял руку, давая понять, чтобы тот молчал.
— Иного мнения у вас не может быть, потому что знали вы меня мало и был я повернут к вам, как говорится, только одной стороной. Вам бы, Виктор Матвеевич, надо было не выгонять, а присмотреться ко мне, увидеть и другую сторону.
— Это верно, — согласился Новосельцев. — Я жалею, что тогда погорячился.
— Я не осуждаю вас за то. На вашем месте я, может быть, поступил так же.
— Мне был фитиль от командира дивизиона и от комиссара за это.
— Стало быть, мы квиты, — усмехнулся Букреев. — Но чтобы между нами больше не пробегала кошка, выслушайте и сделайте вывод. Верно, что я адмиральский сын. Но что из этого? Ничего плохого в этом я не вижу. Мы потомственные моряки. Не только отец, но и дед мой, и прадед были моряками Но я с детства не проникся моряцким духом. Отец служил то на Тихом океане, то на Баренцевом море. Мама всюду ездила с ним, а меня отдали на попечение бабушки, жила она в маленьком подмосковном городке. Бабушка была набожная, часто ходила в церковь и брала меня с собой. Обучила молитвам, креститься по каждому случаю. Рос я тихим, любил читать сказки. С мальчишками не дружил, не бегал с ними в лес, на речку, не играл в войну. Вероятно, я удался в мать. Отец был широк в плечах, всегда оживленный, громогласный, говорил басовитым голосом, словно командовал с мостика, смеялся так, что стекла в квартире дрожали. А мать была невысокая, худенькая, молчаливая. Любила в одиночестве, когда отец на корабле, играть на пианино. Часами просиживала за ним. Разные характеры, ничего общего, казалось бы. И, однако, они любили друг друга. Когда я жил с ними, видел, как отец, возвращаясь после многодневного отсутствия, вбегал в квартиру, подхватывал на руки выбегавшую ему навстречу мать и носил ее на руках, а она смеялась и целовала его… Мне шел одиннадцатый год, я уже учился в третьем классе, когда к бабушке приехали отец и мать. Случилось это летом, в каникулы. Отец предложил мне пойти на реку купаться, а я ответил, что не купаюсь… «И плавать не умеешь?» — спросил он. «Конечно, нет», — ответил я. За обедом, садясь за стол, я машинально перекрестился, как это делала бабушка. «Что это значит?» — вскочил отец. Я покраснел и молча сел за стол. Можете представить себе самочувствие старого коммуниста, когда он увидел это… А когда он узнал, что я не пионер, — продолжал Букреев, — то разбушевался. Он ругал и себя, и жену, и ее набожную мать. На другой день меня увезли в Ленинград. И вот там отец принялся за мое воспитание. Он приводил меня на пляж, заводил на глубину и бросал. Я барахтался, как щенок, захлебывался. В конце концов я научился плавать. Брал меня на охоту. При выстреле я вздрагивал, бледнел. Отец заявил, что я трус, что позорю моряцкий род Букреевых, но твердил, что выбьет из меня всю дурь. И выбивал. Жестоко подчас. Когда окончил среднюю школу, он определил меня в военно-морское училище. У меня не было желания быть моряком, почему-то меня прельщала профессия садовода, но я уступил его настоянию. Только на третьем курсе я свыкся с судьбой и даже полюбил море… Суров был отец, но в конце концов спасибо ему. Он не желал мне плохого, хотел, чтобы я был настоящим человеком… Когда я уже кончил училище, он стал упрекать себя за то, что рано отдал меня в училище. Надо бы, говорил он, чтобы я сначала отслужил службу рядовым матросом, а потом уже шел в училище. Он был убежден, что хороший морской офицер получится только из того, кто начинает службу рядовым, испытает все, что положено испытать матросу. Думаю, он нрав.
— Пожалуй, — согласился Новосельцев.
— Стал я офицером. Но бабушкино воспитание нет-нет да и прорывалось. В какую-то трудную минуту возьму и перекрещусь. Смешно считать меня верующим. Правда, сейчас избавился от этой привычки. Но тогда, когда был на вашем корабле во время боя с самолетами, я перекрестился. Не от страха, а с мыслью: «Ну, держись, моряк!..»
«Попробуй проверь, с какими мыслями перекрестился», — усмехнулся про себя Новосельцев.
— Отец требовал, чтобы я вытравлял из себя трусость, говорил, что это самое подлое чувство, что моряк должен быть бесстрашным, смотреть смерти в глаза не мигая. Я это и сам знаю. А вот когда началась война и попал впервые под бомбежку, у меня душа ушла в пятки. Стыдно было самого себя. И тогда я завел эту тетрадь. Записывал в нее все пословицы, поговорки, высказывания о трусах. Вы читали их. Но вы не обратили внимания на эпиграф в ней. Разверните и прочтите на обложке.
Новосельцев развернул тетрадь и прочел: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».
— Это слова Долорес Ибаррури, — сказал он.
— В тетради более пятидесяти записей. Закончил их стихотворением «Беглец». Помните его?
— Что-то не припомню, — сказал Новосельцев с некоторым смущением.
— Оно начинается так: «Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла; бежал он в страхе с поля брани, где кровь черкесская текла…»
— Теперь припоминаю, — воскликнул Новосельцев. — Это Лермонтов.
— Да, Лермонтов… А теперь еще раз откройте тетрадь, прочтите написанное на последней странице.
Новосельцев нашел нужную страницу. На ней было написано: «Контр-адмиралу Букрееву. Дорогой отец! Если я поступлю, как Гарун, то ты поступи так, как поступила его мать. Твой сын Костя».
Закрыв тетрадь, Новосельцев посмотрел на Букреева. Тот сидел, опустив глаза, и мял в руке папиросу. Что сказать ему в ответ на его откровения? Чем-то сентиментальным, старомодным, пожалуй, веет от них.
Букреев встал и, сдвинув брови, уже суховато произнес:
— Вот, пожалуй, и все, что я хотел вам сказать, Виктор Матвеевич. Верить мне или нет — это ваше дело. А сейчас можете приступать к исполнению своих обязанностей. Не задерживаю.
— Я вас понял, товарищ капитан-лейтенант, — сказал Новосельцев, также поднимаясь со стула.
Выйдя на палубу, Новосельцев полной грудью набрал свежего воздуха, словно в каюте командира ему не хватало его. Он и в самом деле чувствовал себя там не совсем уютно. Сначала у него было чувство неприязни к Букрееву, потом оно сменилось растерянностью, еще позже пришло сочувствие. Человек, который сознает свои недостатки и борется с ними, достоин уважения. А начав сочувствовать, Новосельцев принялся укорять себя за то, что в прошлый раз погорячился, показал себя неумным командиром. То ли от водки, то ли от необычного разговора, то ли потому, что не мог побороть в себе какого-то двойственного чувства к Букрееву, разболелась голова и появилась вялость во всем теле.