Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Если истина вне Христа, то я предпочитаю оставаться не с истиной, а с Христом!» — говорил Достоевский (и устами своего героя, и своими собственными). И эта фраза проливает больше света на духовный облик российского интеллигента, чем все писания всех Чернышевских и Добролюбовых, вместе взятые. Я, разумеется, вовсе не собираюсь утверждать, что русская интеллигенция оказалась в плену у религиозной проповеди Достоевского. Я имею в виду другое. Подобно Достоевскому, она всегда, выражаясь фигурально, готова была «Христа» предпочесть «Истине». А Христом русской интеллигенции был народ.

Русский интеллигент — точно по слову Достоевского — всегда предпочитал остаться не с истиной, а с народом. Вот почему этот жупел: «враг народа» — действовал на душу русского интеллигента так безошибочно и так страшно.

И тем не менее…

* * *

Однажды я заговорил на эту тему с Борисом Слуцким. Он был старше меня на восемь лет: в 37-м мне было десять лет, а ему — восемнадцать.

Я тоже помнил этот приглушенный, шелестящий шепоток: «Слыхали?.. И этот тоже…» И неизменно следующее за этим: «Расстрел». Или: «К расстрелу».

Но мне — повторяю — было тогда всего-навсего десять лет, и хотя мы, мальчишки, постоянно слышали тогда от взрослых эти вполголоса произносившиеся слова (всякий раз в сочетании с какой-нибудь новой фамилией: Тухачевский… Егоров… Блюхер…), на нас они не производили такого жуткого впечатления, как на взрослых. Так, во всяком случае, мне казалось, когда я вспоминал об этом уже в иные, «вегетарианские» времена.

— Мы повторяли эти слова вслед за взрослыми, — рассказывал я Борису, — но страшный их смысл понимали слабо. Ну, а уж о том, правда это или неправда, — и вовсе не задумывались. А вы?

— Вас интересует, верил ли я тогда, что Тухачевский и Блюхер — враги народа? — спросил он.

— Да нет, — сказал я. — Я не про это. Меня интересует, как звучали тогда для вас эти слова. Какие чувства они у вас вызывали. Гнев? Ненависть к предателям? Или ужас? Страх, что тень этого жуткого словосочетания, не дай бог, ляжет и на кого-нибудь из вас?

— Да вы что? — засмеялся Борис. — Каждый вечер, возвращаясь домой, в общежитие, где мы жили, тот, кто приходил последним, неизменно произносил одну и ту же ритуальную фразу: «Враги народа сильно навоняли». И с треском распахивал форточку.

Всё для человека

Слегка сокращенная и перефразированная цитата из «Программы КПСС», принятой в 1961 году на XXII съезде КПСС. Полностью она звучала так: «Всё во имя человека, всё для блага человека».

Лицемерие этой расхожей формулы сразу нашло отражение в песне, которую сочинил (так, во всяком случае, тогда говорили: автор по понятным причинам на своем авторстве не настаивал) Зиновий Паперный.

Музыкальной основой для сочиненного им текста стал, с одной стороны, похоронный марш Шопена, а с другой — старая хулиганская песенка:

По блату, по блату Дала сестренка брату, А он ее по блату В родильную палату.

На мотив шопеновского похоронного марша — печально, торжественно — звучала дважды повторенная фраза:

В сельском хозяйстве опять большой подъем…

А за ней — на разухабистый мотивчик «по блату, по блату…» — следовал припев:

Полвека, полвека, И всё для человека!

Был на эту тему и анекдот.

Чукча побывал в Москве и, вернувшись домой, рассказывает:

— Всё для человека… Всё для человека… И чукча видел этого человека…

Человека, которого видел чукча, звали Леонид Ильич Брежнев.

В последние годы своего царствования он казался нам выжившим из ума стариком, который, как любил говорить один мой приятель, уже сосет рукав. Этому представлению весьма способствовала постоянная каша во рту у генсека.

На самом деле, однако, даже и в эту, закатную пору своего физического и политического бытия Леонид Ильич был в полном разуме, а нередко даже выказывал и подлинное остроумие. Вот, например, что рассказал мне один мой приятель, как говорится, приближенный к сферам.

Дело было в Якутии. В столице республики, которую генсек осчастливил своим прибытием, местное начальство устроило для него и для его свиты сверх официального еще и неофициальный прием. Такой, что ли, товарищеский ужин. И там был приготовлен для высокого гостя один весьма пикантный сюрприз. На стол подали огромную зажаренную — или запеченную в духовке — индюшку. Хозяин пира, ловко разрезав птицу, извлек из ее недр увесистое яйцо из чистого золота и с улыбкой поднес его «дорогому Леониду Ильичу». (Любовь генсека к дорогим подаркам ни для кого не была тайной.)

Благосклонно приняв этот скромный дар, Леонид Ильич улыбнулся и сказал:

— А что, алмазы у вас уже кончились?

Великий русский народ

10 декабря 1939 года московская школьница Нина Костерина побывала в Третьяковской галерее, на выставке русской исторической живописи. На другой день она записала у себя в дневнике:

Вчера, когда я после осмотра выставки шла домой через центр, по Красной площади, мимо Кремля, Лобного места, храма Василия Блаженного, — я вдруг почувствовала какую-то глубокую внутреннюю связь с теми картинами, которые были на выставке. Я — русская. Вначале испугалась — не шовинистические ли струны загудели во мне? Нет, я чужда шовинизму, но в то же время я — русская. Я смотрела на изумительные скульптуры Петра и Грозного Антокольского, и чувство гордости овладело мной — это люди русские. А Репина — «Запорожцы»?! А «Русские в Альпах» Коцебу?! А Айвазовский — «Чесменский бой», Суриков — «Боярыня Морозова», «Утро стрелецкой казни» — это русская история, история моих предков…

Запись очень личная. В подлинности и искренности чувства, охватившего мою (почти) сверстницу, у меня нет и тени сомнения. Но остановись Нина перед скульптурами Петра и Ивана всего какими-нибудь пятью годами раньше, эти же самые скульптуры вызвали бы у нее совсем иные чувства. Вряд ли она подумала бы с гордостью — «это люди русские». Глядя на «Утро стрелецкой казни», скорее всего вспомнила бы, с какой жестокостью подавляли цари народные восстания. Увидав репинских «Бурлаков на Волге», с горечью подумала бы о том, как угнетали буржуи рабочий класс в проклятое царское время, а также, наверно, вспомнила бы о несчастных китайских кули, жизнь которых и сейчас так же тяжела и ужасна, как в репинские времена у нас была жизнь бурлаков.

Так было бы, остановись Нина перед этими картинами и скульптурами в 1928-м, и в 1932-м, и даже в 1935-м. А вот в 1939-м те же картины вызвали у нее совсем другие чувства и совсем другие мысли.

Нина чувствует, что это новое ее сознание находится в некотором противоречии с прежним, таким еще недавним. Но чувство это — мимолетно: «Вначале испугалась — не шовинистические ли струны загудели во мне?» Что-то в этом новом, вдруг возникшем у нее чувстве все-таки ее смущает. Но смущение это какое-то неясное, смутное. И она на нем не задерживается — сразу его от себя отбрасывает: «Нет, я чужда шовинизму…»

Поделиться с друзьями: