Непрямое говорение
Шрифт:
Конечно, язык, и по Лосеву, держит в поле своего зрения внеположную действительность (см., в частности, выше о смыслах и фактах), часто используя ее в качестве дополнительной опоры для порождения смыслов и для осуществления коммуникативного процесса, но в саму суть происходящего в языке эта действительность никак не входит. В отличие от аналитической лингвистики, Лосев утверждает, что субъект-предикатная структура – не слабость языка, а хотя и не универсалия (это важный нюанс), но исторически набранная им сила, поскольку именно с помощью окончательного установления и грамматического закрепления этой структуры язык получает, по Лосеву, возможность осуществлять свою специфическую цель – модифицировать и коммуникативно интерпретировать смысл – без опоры на чувственный опыт, выходя, тем самым, на чистое выражение своей действительной имманентно-смысловой природы. Другие типы синтаксического строения высказывания (см. лосевский очерк «От инкорпорированного строя к эргативному» [253] ) вынужденно опираются в своем коммуникативном строении на контекст чувственной действительности, используя ее как своего рода объяснительные декорации речи. С образованием же субъект-предикатной структуры естественный язык, по Лосеву, получает возможность отказаться при необходимости от этих вспомогательных средств и отбросить строительные леса внеположной действительности, становясь способным функционировать исключительно в сфере смысла.
§ 55. Не универсализм, а логико-формальная «свобода» синтаксического субъекта от референта. На фоне той критики субъект-предикатной структуры языка, которая высказывалась в рамках аналитизма, эта лосевская идея парадоксальна: в его концепции категория субъекта – это отнюдь не отсылка к чувственному опыту (и вообще не к референту), как бы ни понимать механизм этой отсылки, а, напротив, акт обретения свободы от внеположной действительности, эмансипация языка от эмпирического окружения. Категория языкового субъекта, по Лосеву, никак не детерминирует в языковом сознании представление о чувственном мире как состоящем из «вещей», поскольку она не имеет ничего общего с отражением «вещи» (с ее именованием, референцией, денотацией, с корреляцией к ней и пр.). [254] Категория языкового предиката также не имеет, по Лосеву, ничего общего с приписываемой ей функцией отражать атрибут именуемой субъектом вещи; ее функция – в другом. И та, и другая категории, как и их сращение в синтаксическом единстве, сугубо смысловые по генезису и коммуникативные по телеологии («основа слова не вещь и ее свойства, а коммуникация» – ЯС, 277). [255]
Такова же, по Лосеву, и вся грамматика, являющаяся системой специфических языковых средств для приспособления к выражению и интерпретативно-коммуникативной обработки смысла. Все без исключения синтаксические компоненты языковых структур являются, по Лосеву, не корреляцией к «реальности», но разными формами языкового облачения и коммуникативной интерпретации смысловых компонентов сознания. Функция именительного падежа, исторически «не сразу» сформировавшегося (и потому, конечно, не являющегося языковой универсалией), но отразившего своим формированием выработку языком свободной от помощи внеположной действительности манеры обращения со смыслом, состоящей не в том, чтобы референцировать (именовать) фрагмент внесмысловой субстанции (безотносительно к тому, как – экстерналистски или интерналистски – она понята), а в том, чтобы формировать и фиксировать синтаксическую позицию субъекта как маркированную ноэтическую ситуацию и фиксацию интенции, то есть останавливать и обрабатывать соответственно коммуникативным целям тот компонент смысла, который относительно свободно избирается в каждом данном случае в качестве «предмета, о котором». Таким «избранником» может оказаться в области смысла все что угодно; фавориты-субъекты постоянно сменяются языком. Если и стоит говорить о том, что интерпретация смысла, его передача и понимание всегда выстроены «предметно», то «предметно» не в чувственном и референциальном, а в чисто синтаксическом (синтактическом, ноэтическом) и чисто смысловом же (ноэматическом) отношении. Это – ноэматически «смысловая», а не чувственная предметность. Наличие «предмета, о котором» – скрепляющее условие движения и развития смысла и коммуникации; даже если он не имеет прямого языкового семантического облачения, именно им держится единство высказывания; соответственно, в высказывании может не быть в том числе и семантически явленного синтаксического субъекта. Без «предметов, о которых» и их смен смысловая конструкция языкового выражения распадается на бессвязный неинформативный (коммуникативно не организованный, хаотичный) и смешанный поток семантических и несемантизуемых смысловых элементов. Лосев придавал, таким образом, категории синтаксического субъекта статус хотя и преобладающей, но частной языковой формы выражения «предмета, о котором», не имеющей при этом прямого отношения к процессам референции. В разных типах речи значимость этой формы может существенно колебаться. Вероятно, Лосев предполагал, что «третирующая» субъект теоретическая лингвистическая мысль движется вслед за становящимся языком адекватно, но с запозданием, принимая одну из возможностей за навязываемую языком необходимость. С запозданием отразилось в теоретической лингвистике, с его точки зрения, то обстоятельство, что позиция обособленного и замкнутого в своей самотождественности «предмета, о котором» и исторически не имела, и всегда может не иметь синтаксического выражения в речи в виде субъекта (речь опирается в таких случаях на общий для говорящего и слушающего или непосредственно чувственный, или чувственный по происхождению, или общий ноэтический, аксиологический, модальный и т. д. опыт – на общность кругозора, ситуации, жанра, мыслительных жестов и т. д.).
Все это не стоило бы обговаривать подробно, если бы Лосев, с другой стороны, по всей видимости, не считал, что в том числе и исходная (до формирования позиции субъекта) опора языка на чувственный опыт повлияла в качестве рудиментного (запаздывающего) ассоциативного механизма на формирование устойчивой, пронизывающей лингвистическое и логическое мышление идеи об установке языка на адекватную корреляцию или прямо на отражение внешней действительности как об истинной цели языковых выражений. Детские помочи принимаются в таком случае за цель самой ходьбы. Каждый отрыв языка от действительности свидетельствует, по Лосеву, что в данном фрагменте язык выходит на чистое, без чувственных костылей исполнение своих функций – модификацию, приведение в специфически языковое движение и коммуникативную интерпретацию смысла.
Чтобы речь оторвалась от чувственного опыта, в ее синтаксическом строении должен появляться специальный элемент, восполняющий эту «утрату». Лосев предложил свои формулировки необходимых качеств этого элемента. Чтобы придать – без опоры на чувственный контекст речи – какому-либо выбранному компоненту смысла статус «предмета, о котором», его нужно грамматически и синтаксически «взять» в форме «самотождественного» смысла, на котором – добавим с упреждением от себя – фокусируется внимание в данном фрагменте речи. В явном виде это осуществляется, по Лосеву, с помощью именительного падежа, который отнюдь не называет (не именует, не референцирует) внешние вещи, а говорит совершенно о другом – о том, что данная смысловая предметность берется в этом конкретном случае в модусе ее тождества самой себе (ЯС, 336) и тем самым в качестве «предмета, о котором». Именительный падеж сигнализирует слушающему, что выбранный смысловой компонент взят здесь не в становлении, а в условной фазе «ставшести» (формула именительного падежа, по Лосеву: «А=А»). Это самотождественное смысловое А фиксирует тот выбираемый в каждом конкретном случае стержень, «цепляясь» за который или располагаясь вокруг которого, выстраиваются все другие синтаксические компоненты, рассыпавшиеся бы без этого сцепления (или без опоры на внешнюю или ноэтическую ситуацию) в аморфный бессвязный поток. Оторванный от чувственности смысл не может быть соорганизован в связный поток без такого рода стержня – либо семантически зафиксированной, либо несемантизованной, но находящейся в зоне общеподразумеваемой для данной ноэтической ситуации самотождественной смысловой предметности.
Особо Лосев подчеркивал то обстоятельство, что выбранный говорящим для статичного опредмечивания смысл лишь условно формируется с помощью грамматики и синтаксиса как тождественная себе ставшая (остановленная) смысловая предметность. Такой условной языковой субстантивации («остановке» и самоотождествлению) может быть подвергнута не только конституированная ноэма или часть ноэматического состава, но – «все, что угодно»: и несформированный (несконституированный) смысл (непонятное), и процессуальный компонент смысла (вращение), и качественный (белизна), и количественный (два), и реляционный (отношение), и эмоциональный (грусть; Ох!) и т. д. Универсальный механизм, как ему и положено, ограничений не знает: даже если считать, что все в области смысла процессуально, при любом языковом выражении такого сугубо процессуально понимаемого смысла всегда соблюдается условие выбора из этого становящегося континуума какого-либо фрагмента в качестве «предмета, о котором» и его либо временного семантического опредмечивания, либо интенционального высвечивания в несемантизованном подразумеваемом ноэматическом пространстве фразы. В последнем случае «предмет, о котором» отходит в зону «непрямого смысла». Понятно, впрочем, что с принципом «непрямоты» Лосевым связывался весь состав этой идеи: ведь лосевское толкование смысловой самотождественности избранного синтаксического субъекта предполагает разрыв всякой прямой (референциальной и даже семантической) связи между ним и «действительностью» («Из сферы номинативного субъекта полностью исключена слепая и безотчетная чувственность» – ЯС, 340; ошибочно думать, что «предмет сам по себе и предмет сообщаемый есть одно и то же» – ЗСМ, 359).
В состав выводимых Лосевым следствий из этой опредмечивающей смысл «операции», чаще всего временной, включалась и та идея, что без отрицавшегося неокантианством и подчеркиваемого феноменологией статичного момента в области чистого смысла, взятого безотносительно к любому «опыту», невозможно обосновать в том числе искомую неокантианством процессуальность смысла и языка. Язык, и по признававшему феноменологический принцип статичности Лосеву, процессуален, как и всякая форма выражения, но язык процессуален, по Лосеву, не в смысле адекватного отражения процессуальности самого мира, а в смысле специфической (ноэтической) процессуальности самих языковых и смысловых актов. Специфика собственно языковой процессуальности в том, по Лосеву, и состоит, что она зиждется на возможности образования островков языковой статичности: для того, чтобы стал возможен процессуальный предикат, должен иметься условно статичный (семантизованный или нет) смысловой субъект. Без исходной опоры на какой-либо самотождественный «смысл, о котором» невозможно построение процессуальной синтаксической формы языка. Если же из языка элиминировать, как это предлагается аналитизмом, коммуникативный процесс и рассматривать язык только в качестве выражения априорно истинных логических схем, наполняемых или не наполняемых позитивным содержанием частных наук, то его специфические процессуально-статические синтаксические конструкции, тем самым, начинают пониматься как изоморфное копирование процессов действительности, причем языковые выражения при этом чаще всего не удостаиваются статуса истинной копии. Язык в этом статусе истинной копии, по Лосеву, напомним, и не нуждается: сфера естественного бытия языка – область смысла, взятого безотносительно к «внеположной действительности».§ 56. Принцип «непрямоты» и предикат, тендирующий к субъекту. Из вышесказанного уже ясно, что лосевский принцип «непрямоты» был нацелен на модификацию не только понятия языкового субъекта, но и категориально связанного с ним понятия предиката. Предикат в рамках принципа «непрямоты» тоже рассматривается не в качестве корреляции действительности, а в качестве интерпретативно-коммуникативного синтаксического средства. Естественно, что модификация предиката – понятия, обычно со– и противопоставлявшегося субъекту – осуществлялась Лосевым по другим, нежели в случае с субъектом, лекалам. Если с некоторыми версиями аналитизма, в которых предикат ставится в центр корреляции с миром, непрямое понимание предиката Лосевым входит в клинчевое противоречие, то по отношению к традиционным толкованиям предиката, которые оспаривались аналитизмом, лосевский принцип «непрямоты», целиком погружающий язык в сферу смысла и изолирующий его от внеположных референтов, не представляется столь уж радикальным. Даже в случае понимания субъекта предложения как прямого коррелята чувственной «вещи», предикат часто толковался в лингвистической традиции как имеющий отношение к миру смыслов (субъективных утверждений об этой «вещи»), а не фактов: он считался тем, что «приписывается» говорящим этому коррелирующему с «вещью» мира субъекту, например, общим понятием. Как нечто «приписываемое» предикат получал в таких случаях статус «утверждения» (истинного или ложного), т. е. того, что имеет отдаленную, но несомненную связь не только с принципом корреляции, но и с понятием коммуникативности.
Однако и здесь лосевский подход – не простой возврат к традиции, по сути он даже псевдотрадиционен. Коммуникативный компонент, содержавшийся в традиционном лингвистическом толковании предиката как утверждения, принципиально не совпадает с лосевской «непрямой» коммуникативной идеей. Разница – в понимании самой сферы смыслов, к которой и там, и там приписывается предикат. Проблема упирается в статус этой сферы смысла и прежде всего – в статус понятия. Никакой сущностной функциональной дифференциации сфера понятий по отношению к синтаксическим позициям в суждении, с традиционной точки зрения, не имеет. Всегда, собственно говоря, предполагалось, что понятие как элемент смысловой сферы, приписываемый по определению в суждениях субъекту, может, тем не менее, стоять не только за предикатом, но и за субъектом. Субъект же языкового суждения мыслился при этом как то, что непосредственно коррелирует с миром. А это, в свою очередь, значит, что все понятия, в том числе и используемые как предикаты, толковались в такого рода традиционных лингвистических версиях как имеющие потенциальную возможность прямой корреляции с чувственным миром. «Сами по себе» и понятие, стоящее за субъектом, и понятие, стоящее за предикатом, способны, с этой точки зрения, на прямую корреляцию с миром. Разница же между субъектом и предикатом состояла, согласно обычной точке зрения, в том, что если субъект понимался как нейтральное именование «вещи» или «понятия», то есть как общепонятное и однозначное – прямое – имя того чувственного или ментального «предмета», о котором будет вестись речь, т. е. как объективно референцирующее предмет имя, выбираемое говорящим без всякого субъективного произвола, то по отношению к предикату, являющемуся, в прямом смысле и по определению, личным утверждением говорящего, соответственно, ставился вопрос, истинно или ложно именно данное понятие приписывается говорящим именно данному субъекту, соответствует ли это приписывание существующему «положению дел», которое прямо отреференцированно субъектом. У Лосева же мир языковых смыслов и языковых синтаксических позиций принципиально разведен, как мы видели, с внеположной действительностью: любой элемент языкового смысла в любой синтаксической позиции – как предиката, так и субъекта – считается не имеющим не только реальной, но и потенциальной способности, более того – надобности к прямой корреляции с миром.
В наиболее, как представляется, острое и интересное для нас противоречие по поводу категории предиката вступает лосевская идея с той версией аналитизма, которая развивает логику n-местных предикатов. В этой версии субъект, согласно исходному постулату о сугубой процессуальности априорных форм мышления, понимается как один из принципиально заменяемых аргументов и как таковой лишается, в отличие от традиционных подходов, всяких прав на прямую референцию «вещей» мира. Однако сама идея о возможности адекватного соответствия «избранных» языковых высказываний действительности в этой версии аналитики (в отличие от лосевской концепции) сохраняется, а значит, эта логика должна была найти иные – не субъектные – нити корреляции с миром. И она нашла таковые – в предикате. Здесь в противовес традиционной лингвистике не субъект, а предикат мыслится как точка корреляции языка с существующим «положением дел».
Такой ход мысли был закономерен для неокантиански ориентированной лингвистики вдвойне: он детерминировался и со стороны неокантианства, и со стороны традиционной лингвистики, связь с которой не могла, конечно, полностью нарушиться ни в одной самой радикально новой лингвистической доктрине. С одной стороны, выдвижение на первые «референциальные» роли предиката соответствует исходному неокантианскому тезису о приоритете в смысловой сфере процессуальности. С другой стороны, описанный выше традиционный смысловой статус предикатов как общих (т. е. абстрагированных от чувственно воспринимаемой действительности) понятий подкреплял второй постулат аналитики – идею корреляции с миром прежде всего отрешенных от чувственности априорных логико-ментальных форм, только на основе адекватного использования которых может, с этой точки зрения, коррелировать с миром и язык (если вообще эта способность за ним признается). Поскольку, однако, статус общего понятия в неокантианстве пошатнулся (как имеющего «метафизическую» природу и связанного с категорией «имени», которое понимается в таких случаях как непосредственно выражающее «вещь»), предикат стал толковаться не как цельный и самособранный в себе смысл, каковым всегда мыслилось понятие, а как ментальная процессуальность. Предикат выдвинулся в центр этого типа логики именно в качестве процессуальной схемы суждения и языкового предложения; субъекту же, которого – явного или подразумеваемого – избежать в языковых высказываниях при всем желании, по Лосеву, невозможно, была придана периферийная синтаксическая позиция одного из самолично не значимых (с точки зрения своей статичной смысловой формы) и потому поддающихся замене аргументов предиката. Например, из предикатов «располагаться в» или «впадать в» выводятся двухместные (требующие двух аргументов) процессуальные конструкции «Xрасполагается в Г» и «Xвпадает в Г». Как непосредственно коррелирующие с действительностью мыслятся в таком толковании сами предикаты «располагаться в», «впадать в», аргументы же (X и Y) из логического рассмотрения выводятся. Упрощенно говоря, предполагается, что существует некое объективное «положение дел», когда некий X «расположен в» неком Y или «впадает в» некий Y, и что соответствующее языковое высказывание, опирающееся на опытные данные той или иной частной науки, может адекватно и напрямую (т. е. без коммуникативного пласта) отражать в своих аргументах это существующее «положение дел» – например, «Вашингтон расположен в Америке» или «Волга впадает в Каспийское море». Если мыслится, что все языковое выражение адекватно отражает действительность, то отсюда и предикат понимается – в противовес традиции, усматривающей в нем момент «утверждения» – как прямая корреляция с действительностью, естественно, уже не рассматриваясь при таком толковании как форма утвердительно-коммуникативной обработки смысла.
Для Лосева это произведенное аналитикой изъятие коммуникативного импульса из традиционного понимания предиката выглядит как псевдоновация (псевдодеметафизирование). Термин «предикат», действительно, сдвинулся здесь со своего традиционного места, но направился при этом не в какую-либо новую концептуальную позицию, а к тому самому «метафизическому» месту, которое занимал традиционно понятый субъект. Понимание субъекта как точки прямой корреляции (референции) с миром здесь отрицается, однако выдвигаемый на первый план предикат фактически стал расцениваться так, как ранее понимался субъект, т. е. в качестве языкового компонента, который непосредственно и прямо коррелирует с существующим «положением дел» в действительности. Аналогия, как кажется, отчетливая: у субъекта отрицается его былая корреляция с миром, но вместо субъекта таковая корреляция усматривается у предиката, причем интеллектуальные декорации этих положений тоже весьма схожи. Действительно, специфика имени-субъекта по оспариваемому традиционному определению состояла в том, что оно референцировало «предмет» напрямую, не только без участия других компонентов синтаксической фразы (без предиката), но и без какого бы то ни было промежуточного – сигнификативного – звена между именем-субъектом и предметом (в том числе без коммуникативного аспекта). Специфика же аналитического понимания предиката тоже состоит в том, что предикат мыслится как напрямую коррелирующий с миром – без опосредующего и обязательного участия других компонентов синтаксической фразы (без аргументов) и без промежуточного звена между аналитической фразой и «предметом», т. е. без эйдетического уровня феноменологии (в том числе и без коммуникативного аспекта смысла). Между логосом и миром здесь нет эйдетики в том же структурно-функциональном смысле, в каком нет сигнификата между собственным именем и предметом в традиционном понимании. Лингвистика предикатов лишь подретушировала, по Лосеву, привычную картину, сместив акценты, но не изменив ее сколь бы то ни было принципиально. Настойчиво оспаривая, с одной стороны, традиционную лингвистику имени, выдвигавшую на первый план позицию субъекта, за бесперспективное «метафизическое» умножение сущностей, ничему в реальности не соответствующих, лингвистика предикатов, с другой стороны, шаг в шаг воспроизвела внутреннюю логику оспариваемой лингвистики имени. Фигура змеи, проглатывающей свой хвост. Субъект (имя, понятие) в качестве ментального и коррелятивного центра аннулирован, но все соответствующие квалификации субъекта перенесены на предикат. «Метафизическая» идея прямого именования предмета через субъект получила в идее корреляции с миром через предикат лишь формальные изменения, не затронувшие сущность именного (метафизического) принципа соответствия.
Сама аналитика видит преимущество предлагаемого ею выдвижения на первый план предикатов в том, что, в отличие от статичного и изолированно стоящего понятия-субъекта, предикат потенциально процессуален и многосоставен: предполагая своей внутренней структурой определенное количество аргументов и их определенное размещение, предикат имплицитно обладает процессуальностью и отчетливой многосоставной (аналитической) структурой. Отсюда предполагается, что предикаты, с одной стороны, потенциально способны воплотить в себе схемы априорно истинностных, то есть априорно соответствующих действительности, и априорно процессуальных форм мышления, с другой стороны, предикаты имплицитно указывают на новое – процессуальное – понимание уже и самой действительности. Это соответствует нацеленности аналитики не на отрицание нити корреляции смысла с миром, а на новое переосмысление действительности при сохранении идеи возможности прямого на нее выхода (на отказ от статичного понимания «вещей», «предметов» и «сущностей»). Для Лосева возможный выигрыш (акцент на процессу – альности) нейтрализуется, в таких случаях, если не перевешивается, проигрышем: имевшийся в традиционном толковании категории языковых предикатов коммуникативный момент здесь оказался полностью заглушённым – не только по отношению к предикатам, но и по отношению к языку в целом. Лосев же полагал, что предикат так же, как и субъект, не имеет прямой корреляции с действительностью, что он – сугубо коммуникативная грамматическая форма, имеющая отношение к модификации и непрямому поступенчатому транспонированию смысла. Оспаривая, напомним, в принципе «непрямоты» идею корреляции субъекта с миром, Лосев, тем самым, оспаривал и идею корреляции с миром предиката (который категориально связан с субъектом), и в конечном итоге оспаривал сам постулат о корреляции языка с действительностью.
Сказанное не значит, конечно, что включающие в себя такого рода предикаты реальные предложения в принципе не могут соответствовать действительности: в определенных условиях могут, но любое соответствие всегда, по Лосеву, будет опосредованно сознанием, которое одно только и может, собственно, фиксировать момент «соответствия». Эта неотмысливаемость сознания как такового и его промежуточных операций как раз и игнорируется, по Лосеву, лингвистикой предикатов, защищающей идею прямой корреляции. Реальные предложения типа «Дом расположен в лесу» – не тождественный слепок с действительности, не изоморфная ей структура, а информативно организованная интерпретация смысла. Каждая такого типа фраза в случае ее реального произнесения в реальной речи всегда так или иначе коммуникативно заострена. Бахтин объяснял это «на пальцах»: наивно понимать дело так, что говорящий видит, что трава – зеленая, и заявляет: «Трава зеленая» (или «Дом расположен в лесу», «Иван зарядил ружье» и т. п.). Во всех реальных фразах всегда есть коммуникативная обработка, всегда есть темарематическое членение, причем любой компонент таких, казалось бы, уже законченно сделанных фраз, может быть и темой, и ремой высказывания. Ту же фразу «Дом расположен в лесу» можно с помощью разных интонационных огласовок преподнести в разных коммуникативных обработках: и с акцентом на субъекте, и с акцентом на обстоятельстве, и с акцентом на предикате, и с акцентом на каком-либо опущенном в семантическом составе фразы смысловом фрагменте.
Не значит сказанное и того, что фразы типа «Дом расположен в лесу» нельзя рассматривать внекоммуникативно, что на их чисто логический анализ Лосев накладывал абсолютный запрет. Сказанное значит только то, что если фразы такого типа анализируются внекоммуникативно, то тем самым они уже переведены исследователем из реальных высказываний в полезный, но искусственный режим – в разряд пропозиций. В лосевской системе координат полезное понятие «пропозиция» теряет качество предикативности: пропозиция понимается им как абстрактно взятый и лишь потенциальный совокупный субъект без предиката, как субъект еще не осуществленного высказывания. Реальное высказывание может эту пропозицию-субъект коммуницировать по-разному (в старых терминах – приписать ей разные предикаты), не может же только одного – не коммуницировать (не предицировать) ее вовсе.Зафиксируем еще раз новые нюансы в лосевской идее принципа «непрямоты»: денотатом или референтом речи, ее «предметом, о котором», может быть только смысл в его самых разных, включая процессуальные и предикативные, состояниях и вариациях, но не сама по себе действительность, как бы ее ни понимать (поскольку же смыслом передается смысл же, эта передача всегда непрямая). Сфера бытования «смысловых предметностей» – не логический слой сознания, а та самая «третья» сфера, о неправомерном игнорировании которой, приведшем к кризису аналитизма, говорилось в самой аналитической лингвистике (Г. Кюнг). Можно и обострить тезис: поскольку всякий смысл, включая эйдетический, по природе связан у Лосева, как мы видели, с языком, то предметом речи на естественном языке является у Лосева речь же [256] (в том числе речь на другом, например, эйдетическом языке). В определенном смысле можно говорить, что, по Лосеву, всякое высказывание на естественном языке – это либо осложненный интерпретацией «перевод» с одного типа языка (или – что то же – типа смысла) на другой, либо совмещение двух типов языков (логосного и естественного, эйдетического и естественного, эйдетического и логосного и т. д.). Ничто из языкового выражения (ни субъект, ни предикат, ни другие синтаксические компоненты) не имеет, по Лосеву, самоличного прямого выхода (референции, корреляции) на внесмысловое пространство. На языке выражается только смысл; естественный язык в принципе не направлен на несмысловые предметы, но только на «смысловую предметность», причем всегда тем самым модифицируемую. Модификации, челночные переводы и различные конфигурации делают конечный смысл высказывания всегда непрямым. «Прямым» смыслом, напомним, может быть, по Лосеву, только смысл эйдетического языка, на естественном языке смысл не может быть выраженным «прямо».
§ 57. Лосевский принцип «непрямоты» в поле феноменологической лингвистики. «Непрямота» – не частный принцип, имеющий отношение только к проблеме соотношения естественного языка и действительности, но общий постулат, относившийся Лосевым ко всем уровням и формам как самого смысла, так и его выражения. В том числе принцип непрямоты сохраняет у Лосева определяющее значение и в поле феноменологического мышления, в котором в качестве выражаемого понимается не эмпирическая действительность, как в неокантиански настроенной лингвистике, а «смысловая предметность», в гипотетическом пределе – априорные эйдетические смыслы. В феноменологическом пространстве принцип непрямоты поднимает две проблемы: первую, связанную с отношениями между эйдетикой и естественным языком, и вторую, связанную с толкованием соотношения самих априорно данных эйдетических смыслов с трансцендентными сущностями. Заранее оговорим финал: в обоих случаях лосевское решение сохраняет ядро принципа непрямоты.
Что касается первой проблемы – соотношения между эйдетикой и естественным языком, то здесь непрямота мыслилась Лосевым как естественное следствие или развитие исходного феноменологического принципа выражения, противостоявшего неокантианскому принципу корреляции: естественный язык не изоморфно отражает эйдетику, не коррелирует с ней, а модифицирование в различных непрямых (неизоморфных) конфигурациях выражает ее. Там, где в исходе выражение, там, по Лосеву, речь должна вестись об интерпретации, модификации и коммуникативности, что в совокупности и значит – о «непрямоте». Понятно, что и конституируемые сознанием ноэмы толковались Лосевым как непрямые выражения эйдетических смыслов, но от этой стороны дела, подробно рассматривавшейся в первой главе в связи с «лестницей модификаций», мы здесь отвлекаемся, сразу переходя к естественному языку.
Так же, как в случае с внеположной чувственной действительностью, значения естественного языка, по Лосеву, не референцируют и не именуют ни эйдетику, ни ноэматический состав, который сам уже есть модификация эйдетических смыслов, а интерпретируют их, конфигуративно и коммуникативно обрабатывая. Ни один элемент языкового выражения не может быть принят за прямо референцирующий эйдетику или ноэматику, и сами эйдетика и ноэматика ни в каком смысле не могут, по Лосеву, расцениваться для естественного языка как сфера референтов, пусть и смысловых (интерналистских): это различные, в том числе коммуникативные, модификации и трансформации смысла, а не референция. Между эйдетикой, ноэматикой и – естественным языком Лосев, таким образом, устанавливает сущностную границу. В постгуссерлевых версиях феноменологии, напротив, появилась, как уже отмечалось, тенденция сближать эйдетику и ноэматику с семантикой естественного языка, понимать последнюю как прямое именование (корреляцию) двум первым. Если у Гуссерля естественный язык понимался как выражающий слой сознания, предполагающий предвыражаемый смысловой пласт, то в этих версиях естественный язык фактически становится ипостасью самой эйдетики. В лосевском контексте это означает, что исходный феноменологический принцип выражения, первоначально характеризовавший в феноменологии отношения между эйдетикой и языком, сменяется здесь на нечто, аналогичное неокантианскому принципу корреляции: язык начинает пониматься как прямая референция эйдетики, а эйдетика – как сфера органичных для естественного языка референтов.
Конечно, оставаясь в поле феноменологического мышления, эти версии сохраняют отличия от аналитической корреляции. Прежде всего в понимании природы референтов естественного языка: в аналитически ориентированной лингвистике в качестве таковых (или в качестве основных) принимается «действительность» или сфера логических смыслов, в феноменологически же ориентированной лингвистике в качестве референтов естественного языка понимается смысл, в том числе и смысл чувственного восприятия, и, возможно, смысл априорный. И все же «механизм» действия коррелятивного принципа толкуется в этих постгуссерлевых версиях сходным с неокантианством образом, поскольку здесь в качестве глубинного постулата, в качестве доминирующей установки языкового феноменологического мышления предполагается, что язык прямо референцирует свой предмет – смысл, поскольку язык и смысл часто понимаются как тождественное одно. Разве не следует из последнего положения, что если «сознание есть речь», то смыслы сознания непосредственно и прямо суть смыслы речи?
С точки зрения принципа непрямоты, постгуссерлева феноменология такого наполнения и аналитика превращаются из внешне взаимопротивоборствующих направлений в общего для Лосева коалиционного оппонента, хотя, конечно, и со своими нюансами в каждом случае. Так, в случае сближения в феноменологически ориентированной лингвистике эйдетики с естественным языком языковая семантика понимается как непосредственное проявление трансцендентных сущностей, т. е. как прямой референцирующий выход к ним. В аналитической же лингвистике, напомним, тоже допускается, что высказывания на естественном языке, если они исполняют требования аналитики, способны адекватно и прямо референцировать «действительность», постольку и так, поскольку и как ее адекватно референцируют сами априорные логические схемы, каковым обязан следовать язык. «Действительность» в аналитических направлениях функционально замещает при этом феноменологические трансцендентные сущности. [257]§ 58. Лосевский принцип «непрямоты» в поле логики. Вернемся к обсуждению тех проблем, которые вызывает принцип непрямоты Лосева в поле аналитического типа мышления. Выше мы подробно говорили применительно к аналитической философии и лингвистике о той стороне этого принципа, которая связана с естественным языком, но имеется и другая, причем более принципиальная сторона, связанная с проблемой корреляции с миром уже не языковых выражений, а самой «чистой» логики. Лосев и в ней мыслил «непрямоту», отсекая от логики то, что практически везде считается (в той или иной вариации) ее сущностным свойством – коррелятивность с «предметным миром».
Если в применении к естественному языку идея «непрямых» выражений и непрямых референтов может в принципе восприниматься как солидно традиционная, то распространение принципа непрямоты, особенно в его коммуникативной обработке, на логическую сферу – идея в каком-то смысле небывалая. «С ходу» она воспринимается как очевидно ошибочная и – одновременно – как весьма «агрессивная», поскольку ее острие действительно направлено на разрушение некоторых базовых постулатов лингвистического и частично аналитического мышления. Лосев стремился оспорить здесь аналитику с помощью принципов непрямоты референции и коммуникативности сразу по двум фронтам. Параллельно с отрицанием идеи о возможности непосредственного соприкосновения с действительностью естественного языка, даже если последний корректно исполняет все логические требования аналитики к построению истинностных суждений, Лосев без всяких смягчающих оговорок, напротив – с максимальным обострением проблемы, оспорил и вторую аналитическую версию принципа корреляции, согласно которой прямое, т. е. не опосредованное другими, например, эйдетическими слоями смысла, соответствие реальности имеется только у самих априорных аналитически-логических схем мышления, рассматриваемых безотносительно к естественному языку.
Речь, как понятно, идет в таких случаях в аналитике о корреляции с действительностью того, что в лосевской терминологии называется сферой логоса. Поскольку же логос расценивался Лосевым вместе с естественным языком как уровень сознания, зависимый от эйдетики, предложенное Лосевым радикально обновленное понимание эйдетики не могло не сказаться и на толковании логической сферы. Параллельно с обоснованием принципа непрямоты в естественном языке Лосев, следуя своей радикальной идее, должен был аналогично трансформировать и понимание фундаментальной для логики в целом проблемы соотношения априорных логических схем и действительности, или – в ином терминологическом ракурсе – проблемы истинности априорных процессуальных форм мышления. Проблема истинности, как известно, составляла вторую, наряду с проблемой референции, излюбленную тему аналитической логики и лингвистики последних десятилетий, и именно поэтому любое, даже самое непритязательное нововведение, не говоря уже о лосевском замахе на некие фундаментальные обновления, затрагивает – как легкое движение паука – всю сеть концептуального пространства логики и лингвистики.
Скажем сразу, что радикализм лосевской позиции проявился здесь в наиболее обостренно-сложной для восприятия форме. Не отказывая логике в умении адекватно схватывать некоторые аспекты реальности, Лосев, тем не менее, считал неправомерным, как и в случае с языком, говорить о том, что между априорными процессуально-аналитическими формами мышления (суждение, умозаключение) и действительностью имеется непосредственная корреляция. Заострим тему, чтобы четче зафиксировать разлом: практически Лосева надо понимать так, что он отрицает прямую корреляцию даже между действительностью и асемантизированными математическими формулами – т. е. теми самыми математическими формулами, на основе которых создавались, как известно, вполне конкретные технологические средства, реально на наших глазах преобразовавшие действительность и непосредственно и резко повлиявшие на всю картину чувственно воспринимаемого нами мира. Если между ними и «действительностью» нет прямой связи, как возможно такое результативное воздействие первого на второе?
Тем не менее, Лосев настаивает на том, что и этот как бы сверх-рафинированный вопрос из «высшей философской математики» зависит от решения той простой арифметической задачки о количестве уровней сознания, которую он усмотрел в основании противостояния феноменологии и неокантианства. Логика и действительность напрямую не соприкасаются, говорит Лосев, по той же простой причине: между логикой (а значит, и математическим мышлением) и действительностью пролегает третья – эйдетическая – сфера, игнорируемая аналитикой. Эйдетика настолько существенно «вмешивается» в отношения логики и действительности, что лишает эти отношения коррелятивной непосредственности и прямой связи. Прежде чем иметь основания для корректной постановки проблемы соотношения логики и/или математики с действительностью, необходимо, утверждает Лосев, решить вопрос о соотношении логики и эйдетики.
Эти отношения в их лосевском толковании имеют свои особенности. В аналитике логика понимается аналогично неокантианству, т. е. преимущественно в процессуальном аспекте, посредствующая же между нею и действительностью эйдетика содержит, согласно Лосеву (следовавшему, напомним, здесь за Гуссерлем), не только процессуальные, но и статичные составляющие, т. е. обладает синтетической дискретно-процессуальной природой. Лосев предполагает, по-видимому, примерно следующее: да, приоритетный статус в логосе и языке имеет процессуальность, но эта процессуальность фундирована и не процессуальностью действительности, и не процессуальностью сознания, и не процессуальностью вообще, а – статичностью эйдетики. Если внутри себя, в условной самоизоляции от эйдетики (а это значит и от действительности!) аналитика и может отвлечься от конститутивных свойств эйдетики и отказаться от статики, то как только ставится проблема соотношения логико-аналитических схем с действительностью, необходимо учитывать статичный аспект априорного смысла, наличествующий в посредствующей между логикой и действительностью эйдетике. Эта статичность должна, конечно, быть учтена не в ее метафизическом, а в ее описанном выше феноменологическом понимании.
Дело, по Лосеву, как можно было бы подумать, совсем не в том, что если на действительность непосредственно «набрасывать» сетку сугубо процессуальных априорно данных форм мышления, то мы получим верную, но усеченную картину, поскольку из поля зрения выпадет сквозь прорези этой «сетки» дискретная составляющая эйдетики. Дело, по мысли Лосева, не в усечении картины, а в том, что игнорирование статичного пласта эйдетики искажает всю картину – искажает сам принцип соотношения между логикой и действительностью. «Сугубо процессуальная аналитическая сетка» не только, по Лосеву, не охватит желаемый фрагмент действительности полностью (а Лосев также был не чужд желанию охватить смыслом действительность), но даже не сумеет прикоснуться к нему, поскольку между действительностью и аналитическими формами мышления всегда – при неучитывании дискретного аспекта эйдетики – будет сохраняться некий неустранимый «зазор».
Какова природа этого «зазора»! Речь, как понятно из изложенного выше принципа непрямоты, не могла у Лосева идти о том, что в таком случае из наброшенной на действительность аналитической сетки вырвутся и не будут учтены некие статичные аспекты самой реальности, которым как бы и соответствуют дискретные моменты в эйдетике и которые потому де должны иметь прямые и тоже дискретные аналоги и в логике. Своеобразие лосевской позиции, напомним, в том, что априорная значимость статики фиксировалась им только в эйдетике, в эмпирической же, а также в логической и языковой областях онтологический статус статики им, как и неокантианством, снижался, если не отрицался вовсе. Все то, что эмпирически воспринимается в «действительности» как статичное, воспринимается таковым, по Лосеву не столько вследствие соответствующей природы самого воспринимаемого, но – главное – вследствие природы механизмов восприятия. Необходимость понятийной или именной остановки и изоляции самотождественного смысла в логике и языке как выражающих эйдетику слоях сознания свидетельствует, по Лосеву, не о том, что такому изолированному и самотождественному смыслу непосредственно коррелирует в действительности (или в мире высших сущностей – все равно) некий дискретный же объект, прямо соответствующий (изоморфный) этому взятому как самотождественный смыслу, но «только» о том, что именно данный элемент смысла логически полагается и/или грамматически берется в данном конкретном случае как самотождественная «смысловая предметность». Эта «операция по самоотождествлению» или «опредмечиванию» имеет чисто смысловую природу и цель; она осуществляется не ради прямого изоморфного отражения действительности или сущности, каковая задача вообще не входит, по Лосеву, в функции не только языка, но и логики, а в целях возможности смыслового функционирования самого сознания, в частности, в целях формирования логических и языковых смысловых структур в сознании.
Действительно, как можно ставить вопрос о прямой корреляции дискретности языка и гипотетически предполагаемой дискретности действительности? Язык наполнен такими, например, дискретным смысловыми элементами, как междометия или предлоги, которым очевидно не соответствует ничего дискретного в предполагаемом мире внеположных сознанию референтов. Нет такой корреляции и у таких семантически полновесных лексем, как «печально», «тщеславие», «искоренение», как «бежать», «оглядываться», «стоять» и т. п. Все это имеет двоякую природу, исходящую и от «действительности», и от «сознания» (ноэтики). То же относится, если отвлечься от нерефлексивно-механических привычек оперирования языком, и к «дому», и к «лошади», и к «ванне», и к «траве»: генезис семантической обосособленности и самотождественности лексем имеет внутренне языковую и смысловую природу, имманентную сознанию; если изъять такую лексему из собственно семантического поля сознания и рассматривать ее как непосредственно коррелирующую в позиции синтаксического субъекта с внешним референтом, то мы, тем самым, навяжем этому референту все семантические со– и противопоставления, которыми обладает эта лексема. Это уже не корреляция с референтом, не именование, а – его интерпретация, семантическое насилие над ним, каковое претендующий на прямое именование язык всегда и осуществляет.
Фактически не имеет реального смысла и постановка вопроса о корреляции гипотетически предполагаемой дискретности действительности с дискретностью логоса. С чем «дискретным» в действительности могут коррелировать логические категории «понятие», «суждение», «пропозиция», «закон исключения третьего» и т. д.? То же относится и к «покою» с «движением», и к «тождеству» с «различием» (к любимым лосевским диалектическим парам). Тем более это относится к математическим обозначениям, например, к обычному знаку равенства. Чему дискретному в действительности этот с виду дискретный по форме выражения знак может соответствовать? Если эти «миры» – «мир» языковых и логических смыслов и «мир» действительности – и соотносятся между собой, то как-то иначе: не по оси дискретности и вообще не по своей структурной внутренней организации, специфической в каждом случае. Не соотносимы они и по процессуальной оси, взятой изнутри «мира» смыслов: предикативная пропозиция Xрасположен в Г осуществляет над «миром» действительности не меньшее, если не большее, семантическое насилие, чем именующая лексическая семантика. Отсутствие непосредственной (прямой) корреляции с действительностью характерно, по Лосеву, не только для статичных элементов логики и языка, но и для статичного среза самой эйдетики. Дискретность эйдетики не имеет, по Лосеву, прямого отношения к проблеме дискретности ни в чувственном мире, ни в логическом и языковом слоях смысла. Более того, эйдетическая дискретность не имеет у Лосева, как уже говорилось, коррелятивного отношения и к дискретности в мире сверхчувственных сущностей.
В каком же тогда смысле, если не в смысле поиска и обеспечения прямой изоморфной корреляции с чувственной действительностью или с миром сущностей, Лосев настаивает на том, что аналитическая логика должна учитывать дискретную составляющую эйдетики? Лосев настаивает на этом ровно в том смысле, в каком он интерпретировал природу эйдетической дискретности. Напомним, в лосевском толковании дискретность эйдетики имеет языковую и смысловую природу, причем не только выражающую, но и коммуникативную. Она определяется замкнутыми на себя единствами процессуальных коммуникативных актов на особом «эйдетическом» языке, стоящих за каждым цельно созерцаемым эйдетическим смыслом. Как коммуникативно организованные по своей природе и потому как не соотносимые коррелятивно с действительностью и сущностями понимались Лосевым не только семантические и грамматические формы естественного языка, но и вся смысловая сфера вообще. Не исключая и априорно созерцаемый эйдетический смысл, который, фигурально говоря, квантован не на такие дискретные элементы, которые были бы изоморфны элементам действительности или мира сущностей, а на сгустки информации. За каждым таким дискретным «информационным квантом» эйдетики стоит не дискретная «вещь» действительности и не дискретная сверхчувственная сущность, как часто интерпретируется лосевское понимание ситуации, а – цельный коммуникативный импульс сугубо смысловой природы.§ 59. Эйдетика, логика и коммуникация. Для логики последствия коммуникативного толкования природы эйдетических единств в некотором смысле неожиданны: если учесть все вышесказанное, то надо понимать дело так, что Лосев фактически утверждает, что тот тип дискретности, который должна учитывать логика в развитии своих априорных схем, коммуникативный. Если логос зависим от эйдоса, то коммуникативный импульс, который определяет дискретность эйдетики, должен быть введен и в логику. Эта идея «коммуницировать самоё логику», способная сразу же возродить у аналитически настроенного читателя все антиметафизические опасения по поводу гипертрофии роли языка и его негативного влияния на чистое мышление (ведь коммуникативность часто воспринимается в этой зоне как специфическое свойство языка – свойство периферийное и даже иногда «досадное» для чистого истинностного мышления), чаще всего укутана в лосевских текстах в кружева не всегда прозрачных терминологических одеяний. И все же в лосевских текстах имеются и прямые высказывания на эту тему. Например: «логическое… есть только абстрактная, обобщенно смысловая сторона коммуникации, самостоятельно не существующая» (ЯС, 355). Хотя Лосев тут же, снижая эпатажность этой формулы, добавляет: «но тем не менее не сводимая на язык» (там же), однако это добавление, как бы опять изымающее коммуникативность из логической сферы, лишь на первый взгляд противоречит исходному тезису. Здесь Лосев намеренно смещает термины внутри одной фразы, не эксплицируя этого смещения: если во второй части формулы, гласящей о несводимости логики на язык, речь ведется о естественном языке – на который логика как раз и не сводима (как и естественный язык не сводим на логику), что должно успокоить возродившиеся было антиметафизические опасения по поводу затемнения логики языком, то в первой части формулы, говорящей о логическом как об одной из сторон коммуникативности, подразумевается не естественный, а эйдетический язык – идея наличия которого и составляла предмет радикальной лосевской новации. В развитие этой новации гуссерлианский феноменологический тезис о том, что логос зависим от эйдетики, трансформируется в собственно лосевский тезис о том, что логика зависима от эйдетического языка, который, как и все языки, в том числе коммуникативен.
§ 60. Априорная коммуникативность в логике? Изюминка, таким образом, состоит здесь в том, что коммуникативность эйдетического языка особого, по Лосеву, рода: она априорна. И именно эта, идущая от эйдетического языка и потому априорная коммуникативность и предполагается Лосевым к внесению в логику, т. е. в логику вводится отнюдь не та интерпретативность и коммуникативность, которая связана с чувственным опытом и речью на естественном языке и которая самим Лосевым тоже расценивалась как сфера, не свободная от произвола и капризов субъективности. Вносимая Лосевым в логику эйдетическая коммуникативность мыслилась им как столь же свободная от данных опыта и столь же пред заданная, как и те аналитические процессуальные формы мышления, в которые ее предлагается ввести (если Э. Левинас говорил при схожем коммуникативном подтексте, что логика – это этика мышления, то Лосев видел в логике априорную эйдетическую коммуникативность). Иного вывода из радикальной лосевской новации быть не могло, и Лосев сделал этот вывод. Действительно, если сами эйдосы понимаются как коммуникативные акты, а чистый смысл – как субстанция воплощения этих коммуникативных актов, то необходимо вводить коммуникативный момент внутрь самого понятия чистого смысла. Если же сам чистый смысл становится носителем коммуникативности, то тем более коммуникативный компонент должен был усматриваться Лосевым в основе всех выражающих этот смысл уровней сознания – не только в основе естественного языка, о чем мы уже говорили, но и в основе логоса. А значит, априорные логические схемы, чтобы получить доступ к действительности или, что то же, чтобы хотя бы получить право на одну только постановку вопроса об их истинности, должны быть проведены через коммуницирующий их пласт эйдетического смысла. Логика, согласно Лосеву, по самому своему генезису не коррелятивна, как это мыслится в аналитически ориентированной лингвистике, и не просто выразительна, как это мыслилось в традиционной феноменологии, а – коммуникативна.
§ 61. Непрямая природа коммуникативного импульса. Именно в логике отчетливо просматривается один из главных тезисов, фундируемых инновационным лосевским концептом эйдетического языка – тезис о всегда непрямой природе коммуникативного импульса. Лосев пришел к радикальной идее коммуницировать логику еще в «Философии имени», где говорилось, например, что логические и другие лежащие в основе науки моменты следует подчинить коммуникативности (ФИ, 19), и никогда впоследствии от нее не отказывался. Поздний Лосев подробно обосновывал сущностное единство смыслоразличения (логоса) и коммуникации, давая синтетическое определение «языковости вообще» как смыслоразличительной коммуникации. В переводе с языка поздних лосевских работ это и значит, что логика, в подведомстве которой находится сфера смыслоразличения, должна быть понята как изнутри и по самой своей природе коммуницированная (значит это, конечно, и то, что коммуникация, в свою очередь, имеет внутри себя некие логосные моменты, не обязательно, кстати, совпадающие с аналитикой). С другой стороны, сказанное не предполагает, что логическое смыслоразличение и коммуникация не могут, по Лосеву, рассматриваться во взаимной изоляции. Раздельными исследовательскими областями они не только могут, но должны быть, однако – как и все не просто противоречивое, но истинно антиномичное и тем в пределе единое – лишь условно. Если разделение между смыслоразличением и коммуникацией абсолютизировать, то оно может стать истоком ложных обобщений, что и происходит, по Лосеву, в случае сначала полного изъятия из логики коммуникативного момента (это в рабочих целях не только допустимо, но и необходимо), а затем непосредственного наложения структур такой некоммуникативно рассмотренной логики на процессы реальности – что, по Лосеву, уже недопустимо, ибо, «пропуская» априорную коммуникативность любого смысла, такая стратегия приводит к ложным обобщениям. Логика может рассматривать свой предмет – логические аспекты смысла – в отвлечении от коммуникативной природы смысла как такового лишь в качестве условных схем, т. е. вне их реального содержательного и опытного использования, в качестве условно объективированного предмета исследования, почти в качестве «вещи». Каждое же реальное использование этих абстрактно объективированных логических схем предполагает их конкретное воплощение в выразительных слоях смысла (их активацию в сознании и сознанием), будь то естественный язык или математические формулы. Воплощенный же в сознании и реально выраженный смысл всегда включает в себя коммуникативный импульс. Написанная математическая формула – это не копия действительности, хотя привыкшему к стяжениям и экономии мыслительных процессов и потому не замечающему их сознанию и может казаться, что именно вследствие прямой корреляции этой формулы с действительностью последняя и поддается соответствующим формуле практическим преобразованиям. Написанная математическая формула – не копия действительности, а особым образом сконцентрированная, скомпонованная и прагматически заостренная информация о ней. Действительность поддается практическому преобразованию не прямою силою семантических компонентов самих формул, а чем-то, стоящим «за» ними – тем, что воспринимается сознанием в этих формулах как семантически чаще всего неэксплицированный (непрямой) коммуникативный импульс, порождающий соответствующий прагматический посыл в практической деятельности, направленной на действительность. Коммуникативный импульс и логики, и большей части языковых высказываний (имеется в виду, напомним, естественный язык) расценивался Лосевым как всегда непрямой смысл.
§ 62. Операциональный прием объективации (овеществления) смысла. Информативная природа рассматриваемых в логике мыслительных процессов в общем-то очевидна: вряд ли будет подвергаться оспариванию такая, например, формулировка этой темы, что любая логическая и математическая формула не копирует действительность, а нечто говорит о ней. И, тем не менее, отвлечение логики от информативной природы рассматриваемых в ней мыслительных процессов чаще всего инерционно оценивается умом не только как возможное в рабочих целях, но и как необходимое, как адекватное внутренней природе самой логики. С другой стороны, вряд ли будет оспариваться, что такое отвлечение достигается в результате применения некоего условного операционального приема. Каждый же операциональный прием как-то меняет, например, усекает или прямо выхолащивает, природу своего «объекта». Действительно, если отрефлексировать процедуру рассмотрения логикой своего «объекта» как лишенного коммуникативных свойств, то можно, кажется, говорить, что операциональное условие самой возможности такого отвлеченно-абстрактного рассмотрения состоит в том, что логические категории и схемы берутся в таких случаях не как смыслы, каковыми они являются по своей природе в сознании, а как факты, т. е. как некие схемы сознания, объективируемые для этого вовне сознания, вследствие чего их и можно рассматривать в результате этой технической объективации как пребывающие не внутри сознания, а вовне. Объективированная формула рассматривается логиком примерно так же, как позитивист рассматривает эмпирические «факты». Как и все «фактическое», логические категории и схемы расцениваются нами в этом случае как поддающиеся исследованию и анализу. Имманентный сознанию смысловой и потому по генезису коммуникативный аспект логических формул при этом законно редуцируется: мы не видим в объективированной логической формуле некоего заложенного в ней коммуникативного импульса потому, что его в ней «уже» нет, нет – потому, что в таких случаях формула берется вне сознания, только для которого существует такая «вещь», как коммуникативный импульс.
Объективирующий подход к априорным логическим закономерностям – не ортодоксально феноменологического образца; он более органичен для аналитического неопозитивизма, в своих основоположениях схожего здесь с неокантианством. Феноменологическое созерцание в его гуссерлевом понимании не может объективировать свой предмет вовне себя без того, чтобы перестать быть феноменологическим, феноменологический «предмет» всегда «остается» внутри сознания – в противном случае это, по Гуссерлю, уже не феноменологическое созерцание. С точки зрения феноменологического созерцания, действующий описанным выше способом логик имеет дело с «зафактованными» мыслительными схемами, вынесенными вовне сознания. Такой предмет исследования законен и интересен, но феноменологу с ним делать нечего. Аналитик же умеет результативно оперировать с ним.