Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Непрямое говорение

Гоготишвили Людмила

Шрифт:

§ 98. Чужие речевые центры и коммуникативная позиция «ты». Схожие различия можно усматривать и между чужими РЦ («Он»-позициями) и КП-Ты: в протяженных высказываниях вторичных жанров [399] «он» как «другой» не может перевоплотиться в реальное (не игровое) «ты», «ты» не может перевоплотиться в реального «он». Даже если говорящий настолько объективирует (овнешняет) предполагаемое им языковое сознание своего слушателя, что получает возможность почти цитировать его и, следовательно, производить над ним все те смысловые действия, которые он обычно осуществляет по отношению к чужому речевому центру (к «другому»), даже в таком редко инсценируемом случае это будет не полновесный, но «игровой» речевой центр, так как слушающий и в таких случаях не может быть освобожден от своей главной роли особого участника речевого общения, «на глазах» у которого, для которого говорящий и осуществляет смену речевых центров (и смены ФВ). Меняя речевые центры, вступая в диалог с чужими голосами, говорящий оформляет этот диалог не как реальный, скажем, бытовой диалог с непосредственно противостоящим собеседником, но как действие для третьего, для слушающего, для «ты» (возможна и установка языковых высказываний на Абсолютное Ты – эта тема поднимается у Лосева и Вяч. Иванова, косвенно – и у Бахтина, но мы здесь от нее отвлекаемся).

Если коммуникативная позиция слушающего семантически уплотняется в высказывании до ее трансформации в «речевой центр», то слушающий вынужден раздваиваться: с одной стороны, он больше обычного вчувствован в этот обыгрываемый в высказывании чужой речевой центр, но, с другой стороны, он продолжает смотреть на происходящее как наблюдатель, для которого и ведется этот «диалог» речевых центров. Если читатель забудет о своей роли третьего и полностью воплотится в чужой речевой центр (наподобие полного вчувствования в одного из персонажей трагедии), то тем самым он закроет свой слух для восприятия других смысловых пластов высказывания, в том числе – непрямых, и их результирующего общеаккордного звучания.

Возможны, конечно, случаи, когда говорящий использует позицию «он» (РЦ) как позицию «ты» (КП), но это всегда именно особый инсценировочный «прием», надстраивающийся над исходным фундаментальным различением этих позиций. У Бахтина есть анализы схожих с имеемыми здесь в виду явлений, возможных в сложно построенной романной прозе, где и КП-Я, и КП-Ты, как и РЦ-Я и чужие РЦ, отличаются от таковых в нехудожественных видах речи. Те диалогические отношения, которые устанавливаются в нехудожественной речи между точками зрения «я» и «ты», могут получить в романе дополнительную функцию и стать опосредованной другими инстанциями формой взаимоотношения с читателем. В частности, герой, т. е. «он», может замещать КП-Ты, как, например, в синтаксической структуре речи Макара Девушкина из «Бедных людей» Достоевского, где второй персонаж, Варенька, является адресатом эпистолярной речи Девушкина, т. е. где герой – «он» для автора – использован как «ты» псевдочитателя (см. ППД, 274 и след.). Варенька здесь занимает двойную точку говорения: для Макара Девушкина она – носитель точки говорения «ты», т. е. КП-Ты, но для действительного читателя и для имманентного адресата романа Достоевский использует ее голос в качестве чужой «Он»-точки говорения, т. е. в качестве РЦ, как и голос самого Макара Девушкина. Вторичная КП-Я (аналог вторичного автора) здесь отдана в распоряжение Девушкина, но общая «рамочная» КП-Я (и РЦ-Я) и здесь остаются за первичным автором. В непосредственно семантическом виде в эпистолярной речи Девушкина эти первично-авторские РЦ-Я и КП-Я могут не проявляться, но и в таком случае они продолжают «действовать» – непрямо, несемантически, размещая и комбинируя четыре «не свои» точки говорения: два чужих речевых центра (Девушкина и Вареньки) и их же, но в ипостаси разыгрываемых взаимоотношений КП-Я и КП-Ты.

Есть здесь и скрытая пятая точка говорения – КП-Ты имманентного роману в целом адресата, с которым говорит не Девушкин, а Достоевский, но только «язык» этого разговора уже почти не имеет никакого отношения к языку прямой семантики и прямой тональности. Это язык «режиссерски» и «операторски» выразительных смен и монтажа частных источников смысла, частных внутритекстовых точек говорения. Автор здесь лингвистически бесплотен, он – чистый автор, тем не менее он пронизывает своей активной интенцией всю не только жанрово-композиционную, но синтаксическую, семантическую и тональную ткань текста. Все эти процессы очевидным образом схожи с гуссерлевыми описаниями различных «происшествий» с ноэсами и ноэмами в потоке чистого сознания – с той разницей, что они инсценируются здесь языком неизоморфно.

§ 99. Коммуникативные позиции Я и Ты в терминах феноменологии говорения. Как и РЦ, смены и наложения КП-Я и КП-Ты наглядно демонстрируют феноменологически описывавшиеся выше ноэтические процессы инсценирования языком актов сознания – мы уже видели это на примере анализа эпистолярной речи Девушкина. Но как обстоят в этом отношении дела во внехудожественной речи? И здесь смены КП инсценируют универсальные процессы в протекании актов сознания. Смены и наложения КП столь же неотмысливаемое, говорили мы, качество речи, как и смены и наложения РЦ. Как бы ни сжимать или ни расширять текст, идя на словесные стяжения или растяжки ради того, чтобы избежать явных смен РЦ и КП (а эти смены помимо прочего влияют на объем текста), не удастся избежать тех смен этих частных источников смысла, которые связаны с синтаксическими универсалиями языка в его инсценирующей по отношению к течению актов сознания функции.

В случае с КП более наглядно, чем при смене других парных точек говорения, видно, что одной их таких неизбежных универсалий является описывавшийся выше процесс фокусирования внимания. Управление временной последовательностью сменяющих друг друга ФВ, их порядком никогда не ведется исключительно и только по порядку развертывания референта или по порядку развертывания авторской мысли (по времени излагаемого и времени повествования [400] ), оно всегда включает ту или иную оглядку на слушателя (такой оглядкой может быть и выбор именно данного смысла для позиции ФВ, и выбор для него именно этого семантического облачения, и выбор времени его длящегося пребывания в фокусе, и выбор ракурса модальности и тональности его рассмотрения и т. д.). Полные взаимные покрытия порядка излагаемого и порядка повествования можно усматривать, по-видимому, лишь относительно крупных фрагментов как совокупный общий итог «совпадения», неустранимое же влияние слушающего на порядок последовательности ФВ, не связанное напрямую ни с порядком излагаемого, ни с порядком повествования, просматривается при внимании к синтаксису фраз в его молекулярной и атомарной структуре. Относительно первых двух порядков эти связанные с оглядкой на слушателя перебивы в течении могут выступать как временные «паузы» или как временные «растяжки», или как «отклонения в сторону» от порядка излагаемого и порядка повествуемого (на процесс смен ФВ влияют, конечно, и смены РЦ, но они вторичны относительно смен коммуникативной позиции: ведь смены РЦ тоже строятся с учетом КП-Ты – «для» него, на его «глазах»).

Обращенность КП-Я к адресату, встреча с «ты» на территории «ты» – иной, собственно коммуникативный тип диалогических отношений в отличие от их референциально ориентированного типа в случае РЦ, где первичный автор встречается с «другим», как говорилось, в предмете. С этим фундаментальным отличием связана и иная направленность языковых инсценировок актов сознания в зоне КП: если в случае РЦ преобладает тенденция к сворачиванию и сращению актов сознания, то в случае КП – тенденция к наращиванию дополнительных актов сознания. Если в зоне РЦ увеличивается количество интенциональных объектов (за счет появления в этом качестве чужой речи), что потенциально обогащает референциальный замысел, то в зоне КП увеличивается количество ноэс к тому же составу интенциональных объектов, что ведет (очередная особенность КП) к более дробным и не всегда необходимым самому первичному автору аттенциональным перемещениям, т. е. к увеличению количества смен ФВ на «теле» одного интенционального объекта (появления в полном смысле «нового» интенционального объекта при сменах и наложениях КП обычно не происходит). С другой стороны, установка на КП-Ты может содействовать и наращиванию явно и скрыто использованных чужих РЦ, и вообще – увеличению количества использованных точек говорения. КП-Я стремится в таких случаях «обежать» свой предмет с разных сторон (а значит, и с разных точек говорения), чтобы точнее высветить для «ты» имеемое в виду.

Наращивание ноэс тем интенсивней, чем менее искусно высказывание в инсценировке. Понятно поэтому, что с точки зрения чистой референциальной направленности речи смены и наложения КП-Я и КП-Ты, наращивающие ноэсы, часто носят избыточный характер – в том смысле, что первичный автор выставляет при продуцировании высказывания частокол таких «оговорок», которые «ему самому» в его направленности на предмет не только «не нужны», но и «мешают». Постоянные оглядки на слушающего могут полностью дезорганизовать референциальную направленность («Подумав так, Иван Николаевич начал исправлять написанное. Вышло следующее: „Вчера вечером я пришел сМ. А. Берлиозом, впоследствии покойным…“ И это не удовлетворило автора. Пришлось применить третью редакцию, а та оказалась еще хуже первых двух: „Берлиозом, который попал под трамвай..“, а здесь еще прицепился этот никому не известный композитор однофамилец, и пришлось вписывать: „не композитором“…» – М. Булгаков). Во многом именно вследствие избыточности и одновременно потенциальной дезориентирующей силы чистая коммуникативность как таковая («верноподданническое» обращение первичного автора только к «ты» – в ущерб предмету) часто изолируется от референциальности или ставится «ниже» ее (напр., в аналитике).

Однако демонстративное небрежение слушающим обычно ведет к тому же результату – к снижению референциальной силы речи. В пределе говорящий при исключительной нацеленности на референцирование может отказаться и от фундаментальных механизмов связного течения речи, например, от упорядоченной смены ФВ, или, парадоксальным образом, вообще от фокусирования внимания, сохранив в высказывании структуру внутренней речи, где значимыми мыслятся одни только ноэсы, поскольку ноэмы и так внутренне «очевидны». Естественная во внутренней, во внешней речи «ноэмоктомия» приводит к перекрыванию возможности референцировать, что выявляет имплицитно всегда наличную установку референциальной направленности как таковой в том числе и на коммуникативное понимание. Можно в этом смысле сказать, что истина – категория коммуникативная.

В принципе, можно даже говорить, что референция и коммуникативность – в глубине одно, [401] но при этом, по-видимому, будет иметься в виду иная, или иная по качеству коммуникативность, не преследующая никаких риторических и вообще прагматических целей. При максимальной степени стремления к референции без прагматической оглядки на слушающего это возможно и в логической речи (см. идею логики как этики коммуникации в статье «Эйдетический язык»), и, например, в поэзии, где имманентная коммуникативность всякой референции проявляется в особой точке говорения – в бескорыстной коалиции я с ты в их общей направленности на предмет, вплоть до отказа и от я, и от ты в коалиционном «мы» или в нейтрализующей точке говорения «все» (см. § «Диапазон причастности»).

§ 100. Кто говорит, кто слушает? Мерло-Понти и Гуссерль. Последний абзац выводит на вопрос о правомерности или об интерпретации гуссерлева разведения актов выражения и актов извещения (а вместе с ним и на схожие бахтинское и лосевское различения функций становления смысла и коммуникации). Эта гуссерлева тема разворачивается в таком контексте следующим образом: приводит ли глубинная коммуникативность любого означивания к обязательному появлению при говорении второго Я как «другого» и, далее, к неразличению, как пишет М. Мерло-Понти, того, кто слушает, и кто говорит (феноменология говорения позволяет обнаружить, что когда я говорю или когда я понимаю, я экспериментирую с присутствием во мне другого и с моим присутствием в другом; когда я говорю, я выступаю перед самим собой в качестве «другого» другого; «поскольку же я понимаю, я уже не знаю, кто из нас говорит, кто слушает…» [402] ). Приводит ли многоразличие точек говорения к тому, что Гуссерль называл «интенциональной трансгрессией», порождающей уже и чуждого «другого» и «других» – когда, в формулировке Мерло-Понти, «я оказываюсь окруженным ими, в то время как считаю, что это я их осаждаю» (с. 61)?

Осажденность «другими» (аналогичными в нашей терминологии чужим РЦ), неразличение того, «кто говорит, кто слушает» (КП-Я и КП-Ты) – естественная органика внутренней речи в ее первых подступах к протяженной смысловой длительности завершенного сложного высказывания. В том числе и эту органику внутренних актов сознания и инсценирует высказывание в периодических сменах и наложениях РЦ и КП, но именно – инсценирует, а значит, так или иначе преодолевает: «успешное» высказывание различает до известной степени (мы отвлекаемся пока от всеобщности значений) и «свое», и «чужое», и тех, кто говорит, а кто слушает. Во внутреннем органичном «копошении» языковых актов пуповина между РЦ-Я и КП-Я может быть перерезана не до конца – как и между ними и их визави («Он»-позициями и «Ты»-позициями), но в высказывании она всегда, как минимум, ослаблена, и эти точки говорения занимают каждая свою позицию в смысловой мизансцене сценария высказывания. Если высказывание с этим не справляется, понимающий сделает это сам и по-своему: рассредоточение смыслов по точкам говорения, их сценарная дислокация есть для него условие понимания («выход к смыслу возможен только через ворота хронотопа», говорил Бахтин), их инсценированность есть толчок к индуцированию внутренних смысловых актов (в которых – уже индуцированных – распределенность смыслов по ролям впоследствии опять может распасться или перераспределиться «по-своему»).

Гуссерль учитывал эти условия: он отказывался от себя-извещающей функции значений не вообще во внутренней языковой жизни (такое толкование было бы «онаивниванием» феноменологии), но в момент завершающей конституирование логической экспликации ноэмы. Логической – значит производимой в «уже» проведенном и инсценированном языковом пространстве с обособившейся от чужих РЦ и КП-Ты и конкретно наполненной точкой я-говорения. В логической речи инсценированная специфика РЦ-Я состоит в его коалиционном сближении-слиянии с чужими РЦ, а специфика КП-Я – в самоугасании в пользу «чистой» референциальности, безотносительной к прагматической коммуникативности (и, соответственно, в «призыве» к самоугасанию в слушающем КП-Ты). Гуссерле во «ниспадание» смысла через язык в локальность и временность можно понять в том числе и как распределение смыслов по оформленным по местоименному циклу точкам говорения; гуссерлевы «загадочные» [403] слова «трансцендентальная субъективность есть интерсубъектиеностъ» можно понять как интриго– и сюжето-образующее сбирание и инсценирование в единое смысловое действо этих точек говорения чистым автором и/или трансцендентальным Я.

§ 101. Речевые центры, коммуникативные позиции и вторичный автор. РЦ-Я и КП-Ты, говорили мы, суть модификационные разновидности первичного автора. А как локализован среди этих или других точек говорения автор вторичный!

Вторичный автор здесь понимается, если говорить в общем, не дифференцированном пока плане, как «рассказчик» в художественном произведении (традиционный и одновременно классический пример – Белкин). Рассказчик – инсценированная специальная инстанция говорения, особая точка говорения. С одной стороны, это – разновидность чужого РЦ (рассказчик близок по степени объективации к персонажу и к любому чужому голосу, к «он»). С другой стороны – это и разновидность РЦ-Я: ведь рассказчик, если брать его в качестве только чужого РЦ, будет частично лишен своей законной второй половины – всегда имеющейся у чужого РЦ пары РЦ-Я. Рассказчик – симбиоз РЦ-Я и РЦ-Он: двуустая точка говорения. Одни уста – тематические, другие – тональные, т. е. в полном объеме голос слышим из этого симбиоза речевых центров в двух формах – тематической (семантически явленной как голос самого рассказчика в качестве обычного РЦ-Он) и тональной. Создавая вторичного автора в качестве чужого РЦ, первичный автор ополовинивает свое коррелятивное ему РЦ-Я: он отказывается от тематической составляющей своего голоса, но сохраняет за собой возможность тонального подключения к тематическому голосу РЦ-вторичного автора, точнее – к тональному управлению им, вплоть до доминирования.

Вторичный автор двуприроден и в другом ракурсе: по отношению к РЦ-Я первичного автора это – РЦ-Он, по отношению же к персонажам он – РЦ-Я. Ведя себя по отношению к персонажу как РЦ-Я и создавая с ним тематические и тональные двуголосые конструкции, вторичный автор вместе с тем сам подвергается тональной предикации от тематически невидимого РЦ-Я первичного автора. В таких двуголосых конструкциях, составленных из РЦ вторичного автора и РЦ персонажа, оба голоса для первичного автора чужие (подробнее о рассказчике см. в статье о двуголосии). Тем самым тематически молчащий первичный автор сохраняет возможность доминировать в романе и над РЦ персонажей, ведь через тональную предикацию голоса рассказчика он косвенно тонально предицирует и голос персонажа. Рассказчик – инсценированная фигура тематического молчания первичного автора при сохранении тонального доминирования, иногда весьма жесткого.

В терминах феноменологии говорения эту дислокацию голосов можно определить как наслоение трех исходящих из разных точек говорения ноэс на один ноэматический состав. «Трех» – как минимум, поскольку в дело вмешиваются и КП-Ты, разные для всех трех голосов. Непрямые смыслы высекаются здесь от любого передвижения точек говорения. Во внеязыковом сознании (в чистом смысле) такая конфигурация, по-видимому, невозможна.

§ 102. Первичный и вторичный авторы на нарратологическом фоне. Понятия первичного и вторичного автора аналогичны современным типологиям нарраторов, в частности, противопоставлению недиегетического и диететического (В. Шмид), или экстрадиегетического и интрадиегетического (Ж. Женетт), или первичного, вторичного, третичного и т. д. (Б. Ромберг) нарраторов. [404] Сходство перекрывается, однако, различием. В феноменологии говорения на первый план выдвигается не само по себе разведение и типология разных видов авторов и рассказчиков, а сквозные увязывающие смысловые соотношения между чистым, первичным и вторичным автором (и персонажами) и влияние этих взаимоотношений на результирующий смысл высказывания, включая его непрямые (несемантизованные) формы. Основу для взаимокорреспондирующего и смыслопорождающего соотношения первичного и вторичного авторов дает их равное толкование как точек говорения, имманентно соприсутствующих и перекрещивающихся в высказывании. Первичный и вторичный автор (рассказчик) находятся между собой, как мы видели, в отношениях, аналогичных соотношению речевых центров «я» и «он» в двуголосом слове – в той его модификации, которая характеризуется погашением тематической составляющей РЦ-Я при сохранности тональной. В конечной перспективе толкование первичного и вторичного авторов направлено в феноменологии говорения на выявление сложных способов создания смыслового единства высказывания при имманентном наличии в нем разнотипных и «дробно» сменяющих друг друга точек говорения, «влагаемых» друг в друга чистым автором. [405] Абсолютное тематическое молчание чистого автора (входящее в само определение этого понятия) и возможность угасания тематической активности доминирующей точки говорения первичного автора свидетельствуют, с позиций феноменологии говорения, о неотмысливаемости тональных «механизмов» создания смыслового единства высказывания и, соответственно, о взаимозависимости тематизма и тональности (аналогичной, но не изоморфной ноэтически-ноэматической корреляции в актах сознания).

§ 103. Диапазон причастности. Третий тип точек говорения, подвергающихся внутри высказывания смещающимся пульсациям, связан с тем, что можно назвать «диапазоном причастности» (ДП). Существо происходящих в этом случае смысловых процессов состоит в изменениях, вызванных перманентным скольжением точки говорения по диапазону местоименной шкалы «я» – «мы» – «все» (эту линию можно продолжить до «никто», как оборотной стороны «все», – эта отдельная тема специально оговаривается ниже). Крайние полюса этой шкалы – абсолютное «я» и абсолютная всеобщность – не имеют реальных языковых форм для своего проявления, так что скольжение по диапазону причастности осуществляется между, с одной стороны, в том или ином отношении условным «я» и, с другой стороны, разными типами частично обобщаемой точки говорения (см. в этом смысле гуссерлев синтез Я и Мы и описание разных типов «мы-переживания» в его соотношении с «я-переживанием» в МФЯ, 104 и след.). «Скользят» по диапазону причастности и тем относятся к «условным "я"», противопоставляющимся и/или в разной степени причастным к разнообразным типам «мы», в том числе и рассматривавшиеся выше РЦ-Я и КП-Я, т. е. обе эти я-позиции всегда содержат в себе меняющуюся «долю» мы-позиции.

Чистое «я» не может проявиться в тексте по понятным причинам: любое, включая и не реализующееся в конкретных высказываниях, языковое сознание личности есть ее внутренняя, но не суверенная территория. Во внутренние, собственно языковые процессы индивидуального сознания всегда вместе с языком проникает «другой» в его различных формах. Высказыванию это свойственно тем более. Здесь будет принята точка зрения, что любое «мы» – тоже форма другости . [406] Будучи ориентировано на определенную языковую модальность, тональность, стиль или жанр речи, каждое высказывание изначально принимает тем самым некоторую условную и всегда в той или иной степени чужую речевую маску, опирающуюся на то или иное жанровое «мы», каждое из которых как точка говорения «заранее» типически заполнено модусами бытия свойственного ему «референта», языковыми модальностями (нарративной, описательной, изобразительной и др.), тональностью (по диапазону ее осей смех/страх, экспрессия/импрессия), способами смен и наложений ФВ, РЦ и КП.

Не исключение здесь и «нейтральная» – научная, логическая и т. д. – речь. «Все» – согласно развиваемой здесь точке зрения – тоже форма другости: когда Гуссерль говорил, что всеобщность значений препятствует выражению всех «обособлений» данного конкретного переживания, он мог иметь в виду и то, что «я» всегда вынужденно преломляет свое выражение через призму «все», всегда в той или иной степени «чуждую» (неполную, неадекватную, в чем-то излишнюю) для данного конкретного переживания. Логическая речь в этом смысле не там, где «объективное», а там, где «я» стремится к своей полной растворенной причастности к точке говорения «все». Удержаться вблизи этой точки говорения долгое время высказывание не может: реагируя на всплывающие «он»– и «ты»-позиции, оно постоянно перемещается по другим разнообразным и ограничивающим ее частным «мы»-позициям. В окружении же этих и возможных других иначе местоименно ориентированных «я»-, «он»-и «ты»-позиций «есе»-позщия тоже начинает обрастать и наполняться специфической характерностью. «Все» – не родовая объемлющая точка говорения, а одна из разновидностей многочисленных типов «мы»; как и другие точки говорения, она жанрово, стилистически, модально и тонально обособлена и специфична (см. ниже).

Невозможность проявления чистого «я» для языкового смысла благотворна. С одной стороны, смысл состоится и в том случае, если ничего, кроме типической точки говорения «мы», в высказывании не будет. С другой стороны, осознание условности любой возможной речевой манеры позволяет говорящему «дистанцироваться» от них, точнее прочувствовать и огранить свой собственный замысел, говоря не на языке, а через язык (Бахтин), не непосредственно из точки говорения, а сквозь нее (сквозь конфигурацию и инсценировку разных точек говорения). Пробно объективируя себя в языке (примеривая различные образы первичного автора и соответствующие ему парные лики РЦ-Я, КП-Я, ДП-Я), «я» получает возможность «подлинно диалогического отношения к себе самому» (ЭСТ, 301), т. е. может условно и неусловно ставить себя и в позицию своего слушателя, и в позицию своего оппонента, «пробуя» складывающийся смысл, и, соответственно, может корректировать его выражение.

Степень условности «я» первичного автора и его причастного включения в то или иное «мы» может существенно колебаться (от почти полностью отчужденного «все» или какой-либо максимально отодвинутой от «я» условной игровой маски – до почти непосредственной индивидуальной тональности), но никогда не сходит на нет. Даже крик боли, если он рассчитан на услышанность (несет коммуникативный импульс), сохраняет свой жанровый смысл.

Невозможность проявления абсолютного «мы» («все») не менее благотворна для языкового смысла. Чем ближе по направлению к точке «все» продвигается высказывание, тем меньше утончающих смысл языковых возможностей используется; отношения между точками говорения «я», «он», «ты» и «мы», их модальные и тональные наполнения угасают, язык модифицируется, приближаясь к системе простых индексов, причем не по типу логической или математической символики, а скорее по типу системы дорожных знаков (разработанная логическая или математическая символика лишь по замыслу, т. е. по имманентной модально-тональной организации, может считаться «все»-позицией; в действительности это частная «мы»-позиция, весьма ограниченная при этом по «кругу избранных»).

§ 104. Разновидности мы-позиций. Можно выделить несколько типов «мы». Оформляя свое высказывание по канонам того или иного жанра, говорящий задает тем самым рамочный тип «мы». Он будет стабильным ориентиром для всех других используемых в высказывании вариантов мы-позиций, вместе с тем я-позиция сохраняет относительную свободу передвижения в этом рамочном жанровом «мы». Характерный рисунок пульсирующих и подвижных отношений между я-позицией первичного автора и рамочным «мы» принадлежит к фундаментальным показателям специфики каждой языковой модальности и тональности, каждого жанра и стиля речи – и каждого конкретного высказывания, всегда это «мы» индивидуально модифицирующего. Сменам такое рамочное, в широком смысле жанровое, «мы» подвергается преимущественно в составе вторичных сложных жанров, прежде всего в романе (как «энциклопедии жанров»). Внутри же одножанрового высказывания сменам подвергаются другие – частные, нерамочные виды причастного «мы».

Прежде всего – те, которые образуются за счет модификации речевых центров и коммуникативных позиций. РЦ-Я, который сменяется на чужие речевые центры, может вступить с одним из своих оппонентов во временный союз и образовать коалиционное «мы» речевых центров высказывания (РЦ-Мы), сохраняющее или увеличивающее дистанцию по отношению к КП-Ты, насыщающее отношения с «ты» новыми смысловыми нюансами. Для слушающего в таком случае снимается порождающее дополнительные смыслы напряжение между РЦ-Я и этим вовлеченным в коалицию чужим речевым центром, но возникает дополнительное напряжение по отношению к этой новой, возможно, агрессивной к нему (или во всяком случае – с чем-либо к нему обращающейся) точке говорения. В дальнейшем такое коалиционное «мы» может либо опять распасться, либо влиться в базовое рамочное «мы» высказывания, перестав тем самым подаваться и пониматься как речевой центр и обратившись в ДП-Я. Временную (не влившуюся в рамочное «мы») коалицию РЦ-Я с чужим речевым центром можно поэтому квалифицировать как однонаправленную разновидность двуголосого слова в его бахтинском понимании. [407]

Аналогичные процессы возможны и в зоне коммуникативной позиции: КП-Я тоже может коалиционно слиться с КП-Ты, создав третий вид причастного «мы» – коалиционное «мы» говорящего со слушающим, противопоставленное чужим речевым центрам (иногда и рамочному «мы»). Коалиции «я» либо с «другим» против «ты», либо с «ты» против «другого» – это внутритекстовые, временные «мы», меняющие на протяжении высказывания напряжение текста по диапазону причастности и в разной мере контрастирующие с рамочным жанровым «мы». Там, где временная коалиция местоименных позиций отвечает смысловому замыслу говорящего, его, в частности, референциальной интенции, коалиционные «мы» постепенно адаптируются и угасают вплоть до включения их в рамочное «мы»; там, где коалиция была направлена на временный, коммуникативный или риторический, эффект, говорящий через необходимое время сигнализирует слушающему о распаде коалиции.

Отдельным видом мы-позиции является широкое коалиционное «мы», объединяющее я, он и ты , [408] которое движется по направлению ко «все», но реально останавливается на позиции того или иного жанрового «мы». Жанровые «мы» тоже неоднородны в этом отношении: в одних случаях жанровое «мы» предполагает фундаментальное, преднаходимое и искомое, единство «я», «он» и «ты» (например, в академических научных жанрах, в позиции «все» логической речи и – в иной модальности – в поэзии), в других случаях оно предполагает преднаходимый и искомый союз «я» и «ты» против «другого» (полемические жанры) или союз «я» и «другого» против «ты» (догматические жанры). Никакая широкая коалиция точек говорения («мы» как союз я, он, ты) не может выйти ко «все» и потому, что жанровые «мы» различны, и по другим причинам, в частности, по причине своей референциальной установки на различные языковые модальности – наррацию, описание, изображение и др.: здесь можно было мыслить нечто вроде «всерассказывающие» (и все воспринимающие высказывание в качестве именно рассказа), «все описывающие», «все мыслящие логически» и т. д., но никогда не просто «все» говорящие – и мыслящие – в абсолютном смысле. Это также разновидности «мы» – модальные.

Модальные параметры влияют также на внутритекстовые колебания высказывания по диапазону причастности, которые происходят параллельно с изменением конкретной синтаксической модальности составляющих высказывание предложений и их частей. К номенклатуре собственно синтаксических средств движения высказывания по диапазону причастности относятся чередование наклонений (восклицательные, вопросительные, изъяснительные), смена личных, неопределенно-личных и безличных предложений, чередование предложений констатации, оценки, бытийных и т. д. Степень обобщенности «мы», степень включенности «я», «ты» или «другого» в «мы» различны для всех этих синтаксических конструкций. Сменяя модально-синтаксические формы речи, говорящий может менять и степень причастности этих «местоименных» точек говорения к активизируемому здесь и сейчас источнику смысла (точке говорения). Так, при включении в речь «эгоцентрических слов» и «эгоцентрических грамматических форм» диапазон причастности сужается до максимально возможного в каждом данном жанровом «мы» уплотнения «я». При безличных конструкциях диапазон причастности расширяется до максимально возможного в данном жанровом «мы» обобщения, когда все моменты смысла, связанные с условностями данного ракурса изложения, как бы выводятся из игры и в силе оставляется установка на полную тождественность слова и воспроизводимого с его помощью смысла – тем не менее и здесь позиция «все» недостижима. В общем случае здесь используется точка говорения «все описывающие», помнящая о других модальных типах «все»-позиции и им противостоящая.

Особо стоит, конечно, вопрос о соотношении рамочных (жанровых) и модальных «мы» с чистым и первичным авторами. Понимание этих соотношений зависит от исходных постулатов. Входить в эту тему в ее реальном объеме здесь не приходится (см. один из возможных подходов в статье о двуголосии), скажем лишь общие слова, относящиеся к проблеме диапазона причастности. Чистый автор применяет позицию рамочного и/или модального «мы», пользуясь ею оговорочно и сам оставаясь – согласно принятой нами обостренной версии – «молчащим» («немым»). Что касается первичного автора (точки говорения, из которой формально исходит речь – будь то РЦ-Я, КП-Я или лирический герой в поэзии, который тоже может быть понят как первичный автор), то он во многом предопределен жанровым «мы», т. е. он сам несет в себе энергию базового «мы». Но и между первичным автором и жанровым «мы» тоже возможны колебания в разных фрагментах высказывания по степени их причастности к я– или мы-позиции. Применительно к лирике возможно частное толкование этих колебаний как связанных с изменением в степени причастности лирического «я» к тому или иному фрагменту стихотворения, которое в целом освещается рамочным «мы» лирики (степень причастности лирического «я» к акту оценки можно, например, рассматривать как более высокую, чем степень причастности лирического «я» к констатации, больше опирающейся на базовое лирическое «мы» [409] ). Переходы от ослабленных, с точки зрения причастности лирического «я», фрагментов текста к усиленным и наоборот, меняющие сферу влияния базового «мы», приводят к пульсации текста по диапазону причастности. [410] В моменты этих переходов стихотворение «испускает» дополнительные – семантически невыраженные (непрямые) – смыслы, порождаемые и этими переходами, и связанными с ними другими смещениями, в частности, модальными. См., например, передвижение от самовысказывания, активизирующего я-позицию, к наррации и затем к описательной констатации (сентенции), активизирующей рамочное лирическое «мы»: «Я слово позабыл, что я хотел сказать. /Слепая ласточка в чертог теней вернется /На крыльях срезанных, с прозрачными играть. / В беспамятстве ночная песнь поется» (Мандельштам).

Описанные выше особенности передвижения высказывания по диапазону причастности к «мы»-позиции опознаваемы – как и в случае всех других частных разновидностей точек говорения – в качестве языковых инсценировок ноэтических процессов, происходящих в актах сознания. Если давать какие-то общие характеристики, то передвижения высказывания между позициями «я» и «мы» сокращают – как и смены РЦ – состав актов, но делают это более радикально, поскольку мы-позиция только в специальных случаях транспонируется из подразумеваемой ноэтической ситуации в референцируемую зону, требующую отдельного семантического облачения (а значит и дополнительных актов говорения). В случае прямого диалога с тем или иным «мы», в которое «я» себя не включает (напр., в пародии на жанр и его «мы»-позицию), это «мы» функционирует как чужой РЦ (как «они»). Более детальное освещение этой темы предполагает предварительные штудии чисто феноменологического синтеза Я и Мы. Скажем лишь, что, по-видимому, в этой зоне могут получить прописку такие сложные и острые темы, как точка говорения «никто», как проблема «анонимных» высказываний, как тема «смерти» автора (к последней теме мы еще вернемся).

§ 105. Диапазон тональности. Тональность в ее особом понимании в рамках феноменологии говорения подробно рассматривалась ранее. В общем смысле тональность определялась выше как общая эмоционально-волевая и модальная настроенность (структура) сознания, влияющая на последовательность актов переживания. Соответственно и в языке, как уже говорилось, имеются свои инсценированные формы тональной структуры сознания, а значит – опосредованно – имеются аналогичные свойства и у высказывания как инсценированного переживания сознания. В качестве особенного качества тональности сознания описывалось то, что, определяясь в своем исходном смысле трансцендентальным кругозором внутреннего переживания, функционально и по наполнению она вместе с тем зависит от своих ноэм и трансцендентных «объектов» и даже может переходить на них, становясь их качеством или свойством.

Вот это последнее отличительно-особенное свойство тональности – ее внедряемость в предмет – и формирует тот процесс, который подразумевается здесь под передвижением точки говорения по шкале тональности. Пульсация высказывания по диапазону тональности отражает подвижность отношения «я» к «это» как к предмету речи, формы и степени влияния «я» на свой предмет (ведь «выходя» вовне себя – на объект и «предмет речи», сознание, с одной стороны, в некоторой мере предопределяет своей исходной тональностью то, в каком облике предстанет перед ним этот объект, с другой стороны – наделяет и сам предмет тональностью, а значит – меняет модус его бытия).

Вместе с тем позиция «это» толкуется здесь шире традиционного «предмета речи». В феноменологии говорения «это» берется как транскрипция всего, что может помещаться в референциальную зону высказывания: кроме предмета речи, вобравшего в себя излучения тональности сознания, это может быть и чужой он-голос (РЦ), поставленный в позицию ФВ, и переведенная в ту же позицию КП-Ты, и ретенциальное или протенциальное Я, и разного типа «мы».

§ 106. Тональная метафора. В терминах феноменологии говорения можно сказать, что тональность чисто ноэтическое явление: тональность – всегда ноэса по отношению к ноэме (семантически явленная или не явленная ноэса по отношению к семантически явленной или не явленной ноэме). Получить семантическую явленность тональность может, например, в атрибуте или предикате (Тайна, о братья, нежна…); различные варианты семантически неявленной тональности тоже уже затрагивались выше (например, через интонацию или тональную предикацию в двуголосии). Будучи ноэсами, тональности часто опущены или нарощены поверх семантики, особенно значимым образом – в поэзии. См. сложный случай совмещения опущенной ноэмы и нарощенных на нее нескольких тональностей у Мандельштама: «Все не о том прозрачная твердит, /Все ласточка, подружка, Антигона…» В первой строке опущена некая ноэма (вопрос о ее восстановимости сложен и непринципиален здесь для нас) и выражена скрытая тональная к ней ноэса (все не о том прозрачная твердит – это не наррация и не описание, а именно – тональная оценка), на которую во второй строке нанизываются еще три тональные ноэсы, формально облаченные при этом в ноэматический семантический облик ("Все ласточка, подружка, Антигона^), из которого можно извлечь «смысловую интенцию» этих ноэс. В своей скрещенной совокупности все эти частично явленные в своем смысле легким касанием семантики тональные ноэсы непрямо «референцируют» тем самым опущенный предмет речи, внедряясь в него непосредственно или создавая вокруг него тональный ореол. Как можно оценить такое с точки зрения тропологии? Это можно было бы, как кажется, назвать «тональной метафорой» (по аналогии с описанной в СЖСП «интонационной метафорой» – с. 71) или, возможно, «тональным символом» (ведь ноэма остается непосредственно не явленной – как в ивановских антиномических конструкциях). Непрямой (внесловесный) смысл такого рода метафор и символов в «перегруппировке ценностей» (СЖСП, 85), в терминах же феноменологии говорения – в переконфигурации и наложении тональных ноэс, рождающих непрямое восприятие предмета речи при его формально-семантическом опущении. Это именно троп (или символ), т. е. отношение языка к «предмету», выраженное разными тональными ноэсами, а не конфигурация разных точек говорения относительно одного предмета, которая в большей степени выражает иное – не «предмет», а соотношение этих совмещенных и скрещенных точек говорения между собой. В тональной метафоре не перебой разных оценок одного и того же из разных точек говорения (как, напр., в иронии – СЖСП, 82), а перебой тональностей, исходящих из одной точки говорения.

§ 107. Взаимозависимость тональности и тематизма. Тональность, конечно, значима, как это видно по толкованию иронии, и в сфере скрещения различных точек говорения, так что можно говорить наряду с тропологической и о другой – эгологической – стороне: о связи тональности с точкой говорения и о гипотетически утверждаемой нами значимости этой связи не только для ноэтического, но и для ноэматического смысла высказывания. Точка говорения есть, по определению, характерологически заполненная позиция, характерологическая же заполненность точки говорения в свою очередь предопределяет ту или иную тональность отношения к предмету. И здесь значимость тональности может достигать максимальной степени: есть основания полагать, что, с феноменологической точки зрения, тональность до некоторой степени способна определять тематический (семантический) состав речи, влияя тем самым на формирование самого предмета речи и во многом на строение высказывания о нем. В большинстве случаев эта максимально значимая тональность при этом не высказывается (СЖСП, 80), т. е. не вводится в семантическую ткань высказывания.

Как конкретно это может происходить? Влияние тональности на семантически-тематическую сторону речи может осуществляться, например, через типовые мы-позиции. Поскольку говорить непосредственно от себя «я» не может и говорящий всегда избирает какое-либо жанровое рамочное «мы», избранная им исходная точка говорения всегда так или иначе заранее характерологически заполнена. Поэтому для каждого говорящего выбранной – из состава предданных – точкой говорения предопределена в том числе и подразумеваемая жанровая тональность отношения к предмету; как преднайденная же в точке говорения тональность в свою очередь влияет на становление тематической стороны речи, т. е. на, казалось бы, «свободный» выбор ее семантического облика, а тем самым и на способ как-данности самого предмета (его профиль, рельеф, перспективу, ракурс), на способ представленности в речи ее предмета. Перебирая разные возможные семантические облики для выражаемого смысла и выбирая один из них, «я» ориентируется не только на сам предмет (ориентированность только на сам предмет не может привести к одному имени, но всегда – к появлению разных, в определенном наборе совспыхивающих семантических возможностей), но и на «мы» уже выбранного (или оспариваемого, или параллельного и т. д.) жанра – на то, чтобы избранный способ тематизации предмета не вышел за рамки тональности избранного в данном случае типа «мы».

Если зависимость тематизации предмета от других свойственных каждому типу «мы» компонентов общей «подразумеваемой ноэтической ситуации» (от «горизонта» акта, а значит, и от «окружения» предмета, от способа видеть и понимать видимое) представляется убедительной, то зависимость тематизации от тональности может показаться, на первый взгляд, малозначительной. Однако дело идет не о выборе между «хорошим» и «лучшим», а о выборе между «хорошим» и «плохим», «высоким» и «низким», «хвалой» или «бранью», «смехом» или «серьезностью» (или «страхом»). И тогда мыслимое как «одно и то же» предстанет в одном жанровом «мы» в соответствии с его подразумеваемой, имплицитной и обычно не высказываемой тональностью и оценкой как «смерть», в другом – как «жизнь». Или – как то же слово, но иначе переакцентированное: в одной жанровой тональности романтизм или символизм «значат» нечто «высокое», в другом – нечто «заслуживающее иронического отношения»; в одном типе «мы» «предикативный акт» значит «универсалия», в другом «частное свойство», в третьем – «причина метафизичности мышления» и т. д. Тематизм здесь фундирован тональностью и оценкой, а значит, в определенной степени подразумеваемая неэксплицируемая тональность, т. е. элемент непрямого смысла, способна влиять на становление мысли и на тематизацию смысла высказывания. Избежать влияния тональных ноэс практически невозможно, поскольку и «нейтральность» превращается в таком контексте в одну из разновидностей тональности. Каждое языковое сознание всегда так или иначе тонально организовано: эта организованность определяется активными в нем (авторитетными или перманентно оспариваемыми) типами «мы» и иерархическим саморасположением «я» относительно этих типов «мы».

Конечно, «я» не безвыходно заперто в темнице какого-либо одного «мы», оно может менять их даже в пределах одного высказывания, пульсирующего в этом случае по диапазону мы-тональности. Однако дифференциация, утончение и уточнение смысловых нюансов («богатый смысл») в большей степени возможны в случае как можно более полной включенности «я» в «мы» или в «содружество» разных «мы», т. е. там, где язык принципиально не прямой – где нет необходимости выводить на семантическую поверхность из общего ноэтического кругозора и окружения подразумеваемые пласты тональности, оценок, способов и ракурсов видения и – даже – некоторые тематические пласты (где не нужно реконструировать опущенные ноэсы и ноэмы). Как только «я» начинает чувствовать оковы «мы» – оковы связанного с этим «мы» «ноэтического языка» и подразумеваемых ноэтических ситуаций сознания, как только оно начинает стремиться к выходу за его ноэтические ограды, заполняющие и ограняющие строящееся высказывание привносимым «не своим» для говорящего смыслом, оно вынужденно отворачивается от предмета и начинает семантически эксплицировать и перебарывать нормально несказываемое и подразумеваемое, растрачивая энергию фразы на эту ориентированную больше на «ты», чем на предмет, переоценку и перетематизацию. Предмет в таких случаях теряет дифференцированность и тонкость обработки, становится объектным, неповоротливым и непрозрачным.

Вместе с тем ни один цельный ноэтический язык, опирающийся на разработанное «мы», не может полностью удовлетворить сознание; само их разнообразие, которого трудно избежать, приводит к тому, что на каждый ложится объектная тень от других языков. Бахтин видел выход из этого положения в том, чтобы взаимоизображать языки и стоящие за ними типические мы-позиции в полифоническом дискурсе и выходить на «предмет» сквозь это взаимоизображение. Как бы ни оценивать реальность возможности прорыва к предмету таким «откровенно» оговорочным способом, в любом другом случае выход на предмет – в условиях интенциональной расхищенности разными ноэтическими языками семантики, синтаксиса, тональностей, оценок, способов и ракурсов видения – всегда также оказывается «непрямым», и только в лучшем случае это будет осознанная, а не темно-гибридная речь.

Поделиться с друзьями: