Невенчанная губерния
Шрифт:
Но были ещё и воскресные дни, и случайные встречи на заводе. Анна, с самого начала такая стремительная, открытая, как порыв свежего ветра, вдруг стала сдержаннее, в её статной, свободной в движениях фигуре появилась скованность. Однажды Шурка, едва не столкнувшись с нею в конторском коридоре, невольно заглянул ей в глаза. Она поспешно, даже слишком поспешно отвела их, ответив что-то непонятное на его приветствие.
И только тут дошло: «Да ведь она избегает меня!» Ну, как в его медном котелке не сварило, что своим поведением, своими собачьими взглядами давно выдал себя! И ведь наверняка это заметила не только Анна, должны были, не могли не заметить и другие. Уж он-то знал, что в таких случаях другие замечают в первую очередь! Что люди подумают? Почти месяц живёт в их доме и смотрит на неё, как барбос на куриную косточку. Позор! Ему-то что: картуз с гвоздя снял — считай, с квартиры съехал. А ей ведь тут жить.
Многому он научился за. этот месяц, а ума, выходит, не нажил. И так стыдно стало, что решил при первой же возможности оставить их дом. Китаев найдёт, куда его определить. Китаев вообще оказался мужиком, каких поискать. Умный, на каторге побывал, но ни разу не посмеялся над Шуркиной темнотой. Серьёзно так, как равному, а то — неловко даже, — как своему командиру, пояснит, расскажет, а не знает, то и откроется тут же: не знаю, мол!
— Кто такой Кавеньяк, — решился спросить у него Щурка.
— Точно не расскажу, — задумался Фёдор Васильевич, — биографию не вспомню. А вообще — это французский генерал, который подавил… можно сказать, утопил в крови народное восстание.
Вот ведь как! И сразу стало ясно Шурке, кого подыскивает себе в помощники Временное правительство. А непонятного в те дни происходило много. С одной стороны — и Советы везде создавали, политических выпустили из тюрем и ссылок, разрешили всякие партии и союзы, какие желаешь газеты издавай, если, конечно, деньги есть. Повалил народ в партии и союзы. На комитете каждый вечер кого-нибудь в большевики принимали. Правда, меньшевики и к себе не меньше записывали, а уж как развернулись анархисты, эсеры! К ним пачками валили. Все стали заниматься политикой, хоть ни черта в ней и не смыслили.
Но с другой стороны, осточертевшая всем бесконечная война обернулась вдруг священным долгом по защите революции. Временное правительство посылало войска, чтобы казнить крестьян, которые захватывали помещичьи земли. Про восьмичасовой рабочий день хозяева и слышать не хотели. Не время, мол, сейчас. Не время… Вот соберётся Учредительное собрание и от имени всей необъятной России решит и про власть, и про войну, и про землю… Как в том стишке — вот приедет барин, барин уж рассудит. А тем временем — Шурка теперь тоже был в этом уверен — где-то набирался сил наш доморощенный Кавеньяк.
…Не лучшим, надо полагать, образом выглядел он, войдя в прокуренную комнату завкома. Несмотря на то, что смена ещё не закончилась, людей набилось много, и чувствовалось какое-то возбуждение. К нему подошёл Китаев.
— Александр Иванович! Как раз кстати.
— А что у вас тут случилось?
— Ничего… Пока что. Но случится. Ленин уже в Стокгольме. Будем встречать.
— Он что, телеграфировал?
— Сугубо отличаешься, — засмеялся Китаев, — ведь не тётя из деревни приезжает, что, не дай Бог, не заблудилась бы в Питере. Он ко всем едет.
Третьего апреля вместе с заводской колонной Шурка стоял на площади перед Финляндским вокзалом. Там вдали, у входа в вокзал, плотно окружённый людской массой, торчал броневик, на нём скрещивались полоски света привокзальных фонарей. После долгого, томительного ожидания, из здания вокзала вышла плотная группа людей в полувоенной форме. Шурка видел, как они помогают взобраться на башню невысокому господину в шляпе. Он ступил на небольшую башенку, потоптался, вроде проверяя, надёжна ли опора, потом снял шляпу, зажал её в горсти и, размахивая этой рукой, стал говорить. Он энергично бросал в толпу фразы как готовые лозунги, но сюда, в конец площади, долетали только обрывки слов.
Только на следующий день, когда Ленин выступал перед партийными работниками Петрограда, Шурка смог услышать его речь, в которой он говорил о задачах большевиков на ближайшее время. На этом совещании Шурка стоял в охране вместе со своими дружинниками.
Никогда раньше ему не доводилось столько думать. Обо всём. Тут такое сплелось. Донбасс, окопы… Вспомнил Абызова и рядом с ним почему-то подпоручика, которого застрелил возле пулемёта. Думал и про Анну — как она подошла к солдатам, которые стояли с винтовками наперевес, как согревал ей руки возле Таврического, а потом — как она уже дома вышла из комнаты… Такая пружина в нём затянулась, что хоть сегодня в «последний и решительный бой». Он спал четыре-пять часов в сутки, но не чувствовал усталости. Лез куда надо и не надо, а душа горела и ещё требовала чего-то. В нём вызревало смутное предчувствие, что если не произойдёт каких-то невероятных событий, то однажды он окажется за решёткой или встретится с пулей, посланной из-за спин митингующих.
Как-то зашёл в завком и увидел двух мужчин, судя по всему, не здешних. Они сидели в сторонке, чего-то дожидались. Под ногами — тощие котомки, «сидора». Значит, приезжие. В те дни в Питер ехали гонцы со всех концов России. Крестьянские ходоки осаждали Таврический дворец с вопросами, когда и как надо брать помещичью землю, солдатские делегаты интересовались, можно ли уходить по домам, и какая будет на этот счёт очерёдность, ехали представители всяких партий для уточнения взглядов своих вождей на текущий момент. Стремительно текущий…
Лицо одного из приезжих показалось знакомым, вроде бы он где-то встречал этого человека.
— Что за люди? — спросил у Китаева.
— Как обычно. Из райкома просили пристроить на несколько ночей. Обернувшись к незнакомцам, спросил:
— Откуда?
— Из Донбасса.
— Юзовские? — вырвалось у Шурки.
— Почти угадал. С Берестовки.
— А я — назаровский, — обрадованно сообщил он.
И показались оба такими родными, такими близкими… Тут же набросился с вопросами: что на шахтах? Кто в Советах? Снабжение? Профсоюз? На чьей стороне казаки? Захотелось вскочить и бежать туда — в пыльную, необъятную котловину за Мушкетовским бугром, где по всему горизонту торчат чёрные зубья терриконов. К Серёжке, к Роману… Увидать мать и Таську, посмотреть, как теперь изворачивается Абызов. А заодно — одним махом обрубить сосущую сердце неволю.
— Вы когда собираетесь обратно, мужики?
— Да побудем дня три-четыре.
— Я — с вами!
…В день, когда собирались уезжать, он прибежал проститься с хозяйкой и забрать свои вещички: была у него почти новая шинель (ходил-то в стёганом бушлате и картузе, как большинство заводских), пара белья, слесарный инструмент. Не устоял: собрал кое-какие шабера, надфили, ключики, каких на шахте не достанешь.
Рассчитывал попасть так, когда Анна с отцом уже на работе, а Петровна ещё возится по дому. Но не успел. Ушла хозяйка. А путь у неё один — в очередь за хлебом. Это, считай, на весь день. Жалко! Но что поделаешь: придётся отыскать на заводе Егора Трофимовича, передать хозяйке спасибо за всё.
Ключ, как обычно, лежал под порогом. Шурка отпёр дверь, прошёл в свою пристроечку, где на деревянном топчане лежала его нехитрая постель, быстро собрал вещички. Но уходить не хотелось. Решил присесть на дорожку. Если говорить по справедливости — кому он тут нужен? В заводской дружине появились и свои фронтовики — из дезертиров, много партийцев вышли из тюрем, даже из ссылок возвращались. Не сегодня-завтра, смотришь, — и сын Егора Трофимовича из Нарыма вернётся. Что ни говори, а в Донбассе он, Шурка, нужнее.