Николай Переслегин
Шрифт:
Приходит Алеша, прямо из суда, во фраке. Он не только в хорошем настроении, он беспечно и шумно весел, как бывают веселы только дети и тяжелые меланхолики. Ему совсем не понравилась косолапая, приземистая Финляндия, но зато окончательно пленила Дания, этот северный Париж. Он боялся, что патрон будет недоволен его опозданием, но тот, наоборот, был крайне любезен и поручил ему первое ответственное дело, которое он только что блестяще выиграл. Ему страшно нравится внешне солид-
98
ная ситуация супруга, и он легкомысленно готов нести все её внутренние затруднения.
Я конечно остаюсь у Вас обедать, как раньше бывало у Вашей матушки. У себя за столом Вы очаровательная хозяйка и мы с Алексеем искренне любуемся Вами. Алеша достает бутылку вина и предлагая тост за наш «триумвират» тут же решает, что мы обязательно сегодня же, все втроем, едем к Вам на дачу в Лунево. Он почти месяц не видел меня и чувствует решительную потребность в нескольких «шприцах бытия». Однако до поезда остается сорок минут, а обед еще не кончен. Алеша легкомысленно решает спокойно допить кофе и ехать в автомобиле. «Правда по нашим средствам это почти безумие», весело прибавляет, он, с каким то забавным жестом по Вашему адресу, «но, во-первых, я благородный потомок московских Тит Титычей, а, во-вторых, где-то у Ничше сказано, что нет любви без безумия, но нет и безумия без смысла».
Мы вызываем автомобиль, допиваем кофе и добрыми европейцами, любуясь прекрасным днем, дружно и весело катим в Лунево.
Вечер, — я не буду подробнее напоминать Вам его, он не сыграл в истории нашей любви никакой роли — проходит в тех же оживленных тонах радостной дружеской встречи.
Совсем иным было следующее утро. Проснувшись рано я вышел на балкон. Стояло скромное, русское, майское утро. Взяв было со стола
99
свежий номер «Русских Ведомостей», я не распечатав положил его обратно и сошел в сад. Выйдя за калитку я сел на скамейку. Внизу в долине ласково голубела туманная излучина реки. На том берегу нежно зеленели молодые овсы, лиловела свежая пашня.
У меня за спиной послышались легкие шаги. Я обернулся и поднялся Вам навстречу.
Тихая и ясная, как пробудившее Вас весеннее утро, Вы медленно приближались ко мне. «Здравствуйте, Николай Федорович, ну как Вы спали»? ласково прозвучало Ваше приветствие. «Спасибо, прекрасно». — «Самовар уже подан, но, я думаю, мы минутку подождем Алешу» предложили Вы, опускаясь на скамейку и набрасывая на плечи легкий шелковый шарф. Мы сидим рядом, Вы что-то рассказываете мне. Временами Вы подымаете на меня Ваши глаза: все те-же изумительно правдивые глаза всех Ваших милых детских фотографий. Я рассеянно слушаю, что Вы говорите, но напряженно прислушиваюсь к подымающемуся в душе новому таинственному ощущению Вас: — к ощущению еще не растраченной, еще колышущейся под синим шарфом ночной теплоты Вашего тела, и свежести речной воды на Вашем бледном, утреннем лице, к ощущению хрупкости и чистоты Вашей бессонной ночи, проведенной под одною кровлею со мною и настороженной быстроты Вашего раннего, девичьего вставания.
Наталья Константиновна, вспоминая всею, воть
100
сейчас заново хлынувшей в душу тоской по Вас, как мы сидели с Вами тогда на скамейке, я недоумеваю, как я мог уехать заграницу не зная, не чувствуя, что неизбежно полюблю Вас. Ведь Вы были так близки мне, так бесконечно близки, как каждую Божью весну бывают заново милы душе: прогревающаяся земля и первые ландыши невинные и тревожные...
Последние дни перед моим отъездом мы с Вами подолгу проводили вместе. Со свойственною Вам душевною внимательностью и хозяйственною распорядительностью, собирали Вы меня в дорогу: закупали кой какие вещи, помогали укладывать остающиеся в Москве книги... Делали Вы все это легко и незаметно, и такие непокорные в общении со мной, вечно пропадающие куда-то, ни во что не укладывающиеся вещи беспрекословно и быстро слушались Ваших зорких глаз и точных рук.
Утром в день моего отъезда, Вы, как все последние дни, были у меня.
Когда дюжие Ступинские ломовые вынесли последние ящики, нам обоим — не правда ли, Наталья Константиновна, ведь обоим — стало как то очень грустно.
Почему? Не потому ли, что у нас отнималось житейское оправдание нашей лирической вины?
Вы стали собираться домой. Я вышел с Вами проводить Вас до дому. Дойдя до Вас мы повернули обратно к Никитинским воротам. Как
101
медленно мы с Вами ни шли, к Никитинским воротам мы все-же скоро пришли.
Как долго мы с Вами не ждали обязательно пустого трамвая, пустой трамвай все-же неожиданно быстро пришел.
Наше прощанье было быстро и пусто. Я вскочил на заднюю площадку. Раздался звонок, трамвай вздрогнул и двинулся вниз по бульвару. Вы как прикованная застыли на месте.
Если бы Вы знали, Наталья Константиновна, как печальны, в первую секунду трамвайного бега были Ваши глаза, как печальны во вторую — Ваши прощающиеся не постившияся руки, как печальны в последнюю — тающие конкуры Вашей фигуры, той Вашей утренней фигуры, в синем костюме, в большой шляпе, в светлых весенних перчатках!
Вечером на вокзале собралось довольно много людей: — из всех друзей и добрых знакомых не было только Вас одной. Приехавший одним из первых Алеша передал мне Ваш привет и сообщил от Вашего имени, что Вы еще за обедом собирались ехать с ним, но к вечеру почувствовали себя не совсем здоровой и решили остаться дома. Странным образом и он и я были в тот вечер одинаково уверены, что головная боль единственная причина Вашего не приезда на вокзал. А Вы, Наталья Константиновна, были-ли Вы тогда так же уверены в этом, как я сейчас уверен в обратном?
Ну вот, Наталья Константиновна, я и напи-
102
сал Вам историю нашей любви. Быть может она покажется Вам историей того, чего никогда не было. Мне будет это очень больно, но придется покориться. Мое глубокое убеждение в присутствии мечты в воспоминаниях лишает меня, к сожалению, возможности защищать в своем лице беспристрастие Пимена.
До скорого свидания, родная. На днях через Вильну еду в Москву.
Шлю Вам весенний привет и целую Ваши милые, прошлогодние руки.
Ваш Николай Переслегин.
Гейдельберг 25 февраля 1911 г.
Дорогая Наталья Константиновна, собственно говоря, я должен был уже вчера покинуть Гейдельберг, но не покинул его, потому что, сидя перед открытыми чемоданами, не столько укладывал в них свои вещи, сколько перелистывал любимые книги, перечитывал старые письма и пересматривал фотографии: путешествовал, одним словом, не в даль, а в прошлое и вечность.
Ах эти несвоевременные путешествия, как часто они уже мешали моему продвижению по рельсам жизненных необходимостей!
Что делать? — я неисправимый романтик, и притом, к сожалению, романтик самого подозрительного типа: не столько жрец героической мечты, сколько жертва расслабляющей мечтательности. В качестве последнего, я и оказался вчера
103
вечером в момент отхода поезда на Берлин в плену у своих беспорядочных размышлений над беспорядком своей комнаты. Вам это странно, Наталья Константиновна, но согласитесь, есть что-то совсем особенное и истощающее душу в облике покидаемого нами жилья.