О чем безмолвствует народ
Шрифт:
Как известно, в период Отечественной войны 1812 года и в последовавшие за ним годы небывалый подъем национального самосознания, закономерно вызванный всем ходом борьбы за национальную независимость и исторической ответственностью за судьбы других народов, сообщил русскому народу ту духовную мощь и бодрость, которые на многие десятилетия вперед предопределили развитие нашей национальной культуры, давшей миру Пушкина, Достоевского, Толстого…
Аналогичная миссия в период Великой Отечественной войны, но исторически еще более значимая, также во многом определила дальнейшее развитие всей духовной жизни нашего народа, в силу чего и советской литературе был начертан путь не только самостоятельный, но и великий.
Глушить же собственную духовную жизнь и добровольно заболевать чужими болезнями, прививая себе то приступы чужестранной эгоистической тоски, то симптомы заморского социального равнодушия, могли лишь те, кого одолела безнадежная духовная леность. Мы всегда были слишком здоровы, чтобы заболеть всеми этими болезнями всерьез, однако нельзя сказать, что мы оставались абсолютно невосприимчивыми к моде на чужие болезни. Больше того, у нас это в какой-то мере традиционно – красоваться чужими недугами. Даже издревле такой общественный тип сложился, который ужасно переживал, что не родился иностранцем. «Всю жизнь, – писал еще в прошлом веке о подобном типе историк В.О. Ключевский, – помышляя об «европейском обычае», о просвещенном обществе, он старался стать своим между чужими и только становился чужим между своими. В Европе видели в нем переодетого по-европейски татарина, а в глазах своих он казался родившимся в России французом».
В такое же положение попали и наши «исповедальные» авторы: им непременно хотелось выглядеть рожденными в России Сэлинджерами или еще кем-то. Я не знаю, кем они казались на Западе, а вот в родном отечестве, по крайней мере теперь, они кажутся досадным недоразумением.
Разумеется, жизнь зачастую сложнее всяких ее объяснений, и то, что так просто порой может видеться в концепции, в действительности не отличается ни простотой, ни однозначностью. В послевоенное время наша духовная жизнь не была ни простой, ни однозначной, и от любого писателя требовалось большое духовное напряжение, чтобы его нравственный поиск соответствовал историческому опыту народа, высоким гражданским идеалам.
К сожалению, авторам «исповедальной» прозы не удалось осмыслить явления, которые происходили в нашей стране в последнее десятилетие. Главная причина здесь, на наш взгляд, та, что герой «исповедальной» литературы слишком далеко отстоял от тех реальных процессов, которые определяли общественное развитие в нашей стране после XX съезда партии, далеко отстоял от исторического опыта народа, от правды народной.
«Хроника времен Виктора Подгурского» А. Гладилина, «Коллеги» В. Аксенова, от которых ведет свой отсчет «исповедальная» проза, – это действительно реакция на события «пятьдесят шестого года», но отразила она вовсе не «переосмысление действительности», а лишь собственное авторское возбуждение. К сожалению, в дальнейшем представители этой литературы, ничего не прибавив к моменту своего возбуждения, начали его в себе искусственно поддерживать и развивать и вскоре потеряли единственное свое достоинство – наивную искренность.
Никакой новой литературы на столь зыбком фундаменте, естественно, создать было невозможно. Скорая инфляция «исповедальной» прозы оказалась неминуема и закономерна, так как она себя поставила в полную зависимость от общественной моды и была не причастна к общественной духовной потребности времени.
Не стану вдаваться в подробности, что было новаторством для каждого предшествующего нам поколения, но для так называемого «четвертого поколения», большим новаторством, требующим и писательской смелости, и гражданской доблести, был отказ от веяний и соблазнов возникшей в ту пору литературной моды и обращение к традициям великой отечественной литературы. Говоря о традициях русской литературы, я прежде всего имею в виду не литературные приемы, а нечто большее и значимое, что составляет ее глубинную сущность.
«Для устойчивого влияния, – писала в своей работе «Душа русской литературы» Роза Люксембург, – для истинного воспитания общества нужно больше, чем талант, – нужна поэтическая личность, характер, индивидуальность, коренящиеся в твердыне законченного многообъемлющего миросозерцания. И именно это миросозерцание столь необыкновенно изощрило тонко вибрирующую социальную совесть русской литературы, ее способность проникнуться психологией разнообразных характеров, типов, социальных положений» (курсив мой. – А. Л.).
Эта характеристика интересна тем, что за литературой нашей, как ни за какой другой, признавалось стремление к социальной справедливости, стремление к нравственному осмыслению действительности. И можно с удовлетворением отметить, что факт духовной и философской самостоятельности русской литературы был очевидным не только для нас одних. И поступаться этой самостоятельностью значило бы поступаться не только интересами национальными, но и интернациональными, ибо значение отечественной литературы давно переросло ее национальные рамки.
1967
Когда не сбываются детские сны…
Заметки о немолодом герое
Мне лично ничего не известно о том, писал ли Олег Михайлов в молодые годы стихи, рассказы, пьесы или не писал. Если опираться на «официальные справки», то можно утверждать, что свой путь в литературу он начал с критики и потом шел этим путем довольно долго. Казалось, тут все определилось, устоялось, утвердилось, начиная от стиля и кончая литературной репутацией…
«Эх, собачья жизнь! – часто думал он. – Бросить все это и начать писать самому. Неужели у меня не получится лучше, чем у всех этих писак?» Но он все никак не мог приняться за дело…
Верить в собственную одаренность было очень приятно, и не так-то легко было подвергнуть ее грубой проверке на деле… Главная же причина его нерешительности заключалась в том, что он вовсе не так уж тяготился своей «собачьей жизнью», как он ее называл…
Ему было под пятьдесят, когда его час наконец пробил, и он принялся всерьез работать над собственным шедевром, который должен был избавить его от «собачьей жизни», а может быть, даже и уготовить ему маленькую нишу «в галерее бессмертных».
Нет, это выдержки не из исповеди О. Михайлова, это выписки из этюда Джона Голсуорси «Критик». В финале мы узнаем, что вместо шедевра получился мыльный пузырь, и критик вновь принялся за свое привычное дело – выносить приговоры чужим произведениям. И после первого же вынесенного им такого приговора «он почувствовал, что кровь быстрее побежала по его жилам, и ему стало тепло».
О. Михайлов оказался более предусмотрительным. Во-первых, он не стал дожидаться, когда ему будет «под пятьдесят», во-вторых, он, видимо, не нацеливался сразу же на шедевр, а взял поначалу некоторый разгон (преодолев сорокалетний рубеж, О. Михайлов выпускает по серии ЖЗЛ одну за другой книги о Суворове и Державине), в-третьих, он избрал жанр, который не требовал творческой фантазии – дар, как известно, чрезвычайно редкий, – а требовал лишь творческой наблюдательности, памяти да еще определенной искренности.
На этот же период падает и его работа над книгой о творчестве Юрия Бондарева. И тут невольно бросается в глаза: то в интонацию, то в эпитет, а то и в эпизод вплетается что-то постороннее (например, в разговоре о творчестве Ю. Бондарева вдруг появляются ничем не оправданные экскурсы в собственное «военное» детство с суворовским училищем). Порой О. Михайлов начинает терять свой стиль, и возникают, скажем мягко, художественно непроработанные обороты.
«Распрямляющая пружина конфликта», «интеллектуальное электричество», «в разрыве облаков метафор», «звездным узором начинают загадочно светиться иные проблемы» и т. д. Откуда все это соскочило на страницы книги О. Михайлова – знатока творчества Бунина?