Очерк жизни Эдгара По
Шрифт:
Там растет драгоценный цветок, что сродни высочайшим звездам — пчела, прикоснувшись к нему, пьянеет, такие там лилии, что вот ощущаешь тень меры любви, тень Сафо; рассветы белогрудые в бальзамическом воздухе, подобные преступной красоте, наказанной и тем более прекрасной; цветы, что своим благовонием дышат лишь в ночь; хризантема златого Перу — подсолнечник, что всегда обращает свой лик к солнцу и затягивает свой диск золотистою дымкой; змееподобные алоэ, что, раскрываясь, умирают, а, умирая, дышат запахом ванили; лотосы, с длинными, длинными стеблями, так что дотянутся до самой поверхности воды и качаются на влаге воскипевшего потока; пурпурный, нежный гиацинт; цветы, как чаши, которым поручено на куреньях своих возносить до небес звуки песни. Там сбираются облаком светящимся летучие светлянки и, сцепившись, как один златистый круг, как одна золотая огромная точка, вдруг разлетаются как несчетные, блестящей чертой повторенной, в даль уходящие летучие лучи. Там можно слышать звук, возникающий при смене светов, ибо явственно слышал не раз ясновидец и слышащий звук тьмы, по мере того как она заполняет весь горизонт. Мир достойный для девушки-ангела и ее серафима-любовника. Там живительный гений, дух жизни в жизни, дух живой красоты мира, тот женственный гений, который правит нескончаемой музыкой, явственно слышимой душе в безмерном ночном молчании. Имя светлой этой тени Лигейя. Через десять лет, или скорее, она возникнет в страстном уме как образ красивейшей женщины, и самой любящей, и самой страстной, ибо она волей побеждает смерть, — теперь же, в уме провидца-юноши, брошенного в мир и более пустынного в мире, чем один-единственный цветок, качающийся на крае срыва, над кипящим морем, что там внизу, она загорается светом теневым и вызывает в юноше такой восторженный псалом себе:
К ЛИГЕЙЕ(Из поэмы Аль-Аарааф)Лигейя! Лигейя!Красивый мой сон.Ты в мыслях, — и, млея,Рождается звон.Твоя ль эта воляБыть в лепетах грез?Иль, новая доля,Как тот Альбатрос,Нависший на ночи,(Как ты на ветрах),Следят твои очиЗа музыкой в снах?Лигейя! куда быНи глянул твой лик,Все магии — слабы,Напев — твой двойник.И ты ослепилаСтоль многих во снеНо милая силаСкользить по струнеЗвук капель из тучиЦветок обольет,И пляшет певучий,И ливнем поетИ, лепет рождая,Взрастает трава,И музыка, тая,Жизнь мира, — жива.Но дальше, вольнее,Туда, где ручейПод сеткой, Лигейя,Тех лунных лучейК затону, где мленье,Там греза жива,И звезд отраженьяНа нем — островаНа бреге растеньяГлядят в водоем,И девы-виденьяЗахвачены сномТам дальше иные,Что спали с пчелой,В те сны луговыеВойди к ним мечтойРоса где повисла,Склонись к ним в тиши,Певучие числаВ их сон надышиИ ангел вздохнет лиВ дремоте ночной,И ангел уснет лиПод ледяной лунойВ полях многосевныхКачая свирель,Ты чисел напевныхПострой колыбель!Летом 1830 года Эдгар По, ища какого-нибудь прочного положения, поступил в Военную Академию в Вест-Пойнте, основанную в 1802 году, дабы снабжать молодую Северо-Американскую республику надлежаще вымуштрованными воинами. Образование и содержание там было даровым и, кроме того, каждый кадет получал ежемесячную стипендию в двадцать восемь долларов. Четырехлетний курс и строгая дисциплина. Как гласит официальный рапорт, в конце концов из общего числа 204 лишь 26 кадетов ко времени рапорта оказались без черных отметок, сопровождающих их имена. Один из товарищей Эдгара По, товарищей не только по кадетству, но и по карцеру, Джайбсон, говорит в своих воспоминаниях, что По в то время казался старше своих лет, у него был усталый, измученный, недовольный взгляд, который не легко было забыть тем, кто с ним близко соприкасался. Между прочим, его очень сердила некая школьная шутка на его счет: кто-то, остря над его усталым видом, сказал, что он выхлопотал для своего сына прием в школу, но сын его помер, и вот отец поступил вместо умершего сына. Эта злая школьная шутка хорошо рисует нам духовную разницу между Эдгаром По тех дней и его товарищами-кадетами.
Чем, собственно, был занят Эдгар По в течение немногих месяцев своего кадетства? Он занимался, конечно, математикой, как то полагалось, жадно поглощал разнообразные книги, какие только можно было достать в школьной библиотеке, поражал своих товарищей обширными сведениями по английской литературе и читал им на память длинные отрывки из разных авторов в прозе и в стихах, причем редко повторял, или никогда не повторял, те же самые отрывки дважды перед одною и тою же аудиторией; писал стихотворные «пасквили» на приставников и учителей; и вскоре, возненавидев однообразную рутину военной дисциплины, решил бросить Военную Школу, но, так как этого он не мог сделать законным порядком, ибо нуждался в позволении приемного отца, Аллэна, какового тот не дал, Эдгар По, со свойственной ему систематичностью, раз за разом не явился на перекличку, не явился на парад, не явился в церковь, не явился тут-то, не явился туда-то, ослушался в том-то, отказался исполнить приказание такое-то. В результате — то, чего он и хотел: он предстал перед военным судом и был исключен из Школы, или, как гласило постановление, "Кадет Эдгар А. По увольняется от службы Соединенным Штатам и не будет более считаться членом Военной Академии после 6-го марта 1831 года".
Итак, Эдгар По снова был свободен, снова один, лицом к лицу с миром, и первое, что он сделал, он напечатал новый сборник стихов. Товарищи-кадеты все подписались на получение экземпляров этого сборника и были совершенно разочарованы. Там были какие-то непостижимые стихи — и не было ни одной из сатир на профессоров и прислужников!
Заглавный листок книги гласил:
ПОЭМЫ ЭДГАРА А. ПО
Tout le monde a raison.
– Rochefoucault.
ВТОРОЕ ИЗДАНИЕ. НЬЮ-ЙОРК.
Опубликовано Эламом Блиссом
1831.
В сборнике 124 страницы, и посвящение гласит: "Североамериканскому Кадетскому корпусу этот том почтительно посвящается". В виде предисловия напечатано письмо к некому, очевидно мифическому, мистеру Б., излагающее литературный символ веры Эдгара По, оставшийся в общих чертах неизменным на всю его жизнь. Там есть, между прочим, следующие любопытные строки:
"Было сказано, что критический разбор какой-нибудь хорошей поэмы может быть написан тем, что сам не поэт. Согласно с Вашим и моим представлением о поэзии, я чувствую, что это ложно: чем менее критик одарен поэтически, тем менее справедлива критика, и наоборот. Ввиду этого, и так как на свете мало людей, подобных Вам, я был бы столь же пристыжен одобрением всего мира, как горжусь Вашим. Кто-нибудь другой мог бы заметить: "Шекспир пользуется одобрением всего мира, и однако Шекспир величайший из поэтов. Таким образом, мир, по-видимому, судит справедливо. Почему же вы должны были бы стыдиться его благоприятного суждения?" Трудность заключается в истолковании слова «суждение» или «мнение». Действительно, это мнение всего мира. Но оно столь же ему принадлежит, как книга тому человеку, который ее купил; он не написал книгу, но она — его; мир не создал мнения но оно ему принадлежит. Глупец, например, считает Шекспира великим поэтом но глупец никогда не читал Шекспира.
Я не верю в Вордсворта. Что в юности у него были ощущения поэта — это я допускаю — в его писаниях есть проблески крайней утонченности — (а утонченность есть истинное царство поэта — его El Dorado) — но они имеют вид лучших вспоминаемых дней; и проблески, в лучшем случае, весьма малое доказательство настоящего поэтического огня — мы знаем, что несколько цветков там и сям возникают в расщелинах ледника. Он достоин осуждения за то, что он истратил свою юность в созерцании с целью поэтизировать в зрелом возрасте. С возрастанием его способности суждения, свет, который должен был сделать ее очевидной, поблек. Его суждения, таким образом, слишком корректны. Это трудно понять — но древние германские готы поняли бы это, они, имевшие обыкновение обсуждать важные государственные дела дважды: один раз пьяными и один раз трезвыми — трезвыми, чтобы не погрешить в точности; пьяными, дабы не утратить силы выражения.
О Кольридже я могу говорить с чувством глубокого почтения. Что за подъем ума! Что за гигантская сила! Он лишний раз подтверждает очевидность того факта "que la plupart des sectes ont raison dans une bonne partie de ce qu'elles annoncent, mais non pas en ce qu'elles nient" ("что большинство сект право в значительной части того, что они проповедуют, но неправо в том, что они отрицают"). Он заключил, как в тюрьму, свои собственные представления благодаря тому, что поставил преграду перед представлениями других. Прискорбно думать, что такой ум похоронил себя в метафизике и, как цветок Никтанта, все свое благоухание отдает лишь ночи. Читая его поэтические произведения, я трепещу, как тот, кто стоит над вулканом, и по темноте, черными взрывами исходящей из кратера, узнает об огне и свете, которые колышутся там, внизу.
Что такое поэзия? — Поэзия! Это, подобное Протею, представление со столькими же наименованиями, как девятиименная Корцира. Я как-то обратился к одному ученому: "Дайте мне определение поэзии". — "Tres volontiers", — и, подойдя к книжному шкафу, он принес мне д-ра Джонсона и придавил меня определением. О, тень бессмертного Шекспира! Я представляю себе грозный взгляд твоих духовных очей, глянувших на богохульство этой грубой Большой Медведицы. Подумайте о поэзии, нет, только подумайте о поэзии и потом о д-ре Самьюеле Джонсоне! Подумайте обо всем, что есть воздушного и подобного феям, и потом обо всем, что есть отвратительного и тяжеловесного, подумайте об огромном грузе, о Слоне! И потом — подумайте о Буре, о "Сне в летнюю ночь", о Просперо, об Обероне, и Титании — !
Поэма, как я думаю, может быть противопоставлена научной работе в том смысле, что непосредственная ее задача — наслаждение, а не истина; она может быть противопоставлена также роману в том смысле, что ее задача неопределенное наслаждение, вместо определенного, и она остается поэмой лишь в той мере, в какой эта цель достигнута. Роман представляет воспринимаемые образы через посредство определенных, поэзия через посредство неопределенных ощущений, для достижения чего существенное значение имеет музыка, ибо воспринимание нежного звука есть самое неопределенное из наших восприятии. Музыка в соединении с мыслью, доставляющей удовольствие, есть поэзия; музыка без мысли — есть просто музыка; мысль без музыки есть проза в силу крайней своей определенности". Книга содержит в себе всего-навсего одиннадцать поэм: «Введение» ("Романс"), "К Елене" ("О, Елена, твоя красота для меня…"), «Израфель», "Осужденный город" (позднее переделанный и переименованный в "Город на море"), "Фейная страна", «Ирэна» ("Спящая"), «Пэан» (первоначальный набросок "Линор"), "Долина Нис" (позднее "Долина тревоги"), «Аль-Аарааф», сонет «Знание» и «Тамерлан». Книжечка облечена в зеленый переплет. Изумрудный стебель надежды уже расцвел здесь пышным цветом. В конце концов в намеках и в ускользающих очерках здесь почти весь Эдгар По. Как хорошо говорит Гаррисон: "За три года наступило удивительное усиление точности, определенности, ясной четкости и музыкальности. Что раньше было неверным, как хор шепчущих тростников вдоль берега реки, смутным, как crescendo и diminuendo, идущих оступью, ветров в ночи, собралось в сосредоточенную форму и сделалось воплощенным в стансах «Елены» и «Израфеля». Поэт двадцати одного года еще неловок, неуклюж, спотыкается в рифме и в размере, он новичок в изяществах стиха, но уже его наваждают неизреченные словесные мелодии, столь же сладостные для чувства, как Спенсер {Эдмунд Спенсер (1553–1598), напевный создатель "Царицы фей".} в журчащем токе некоторых строк, столь же неловок, как Уитман, в прерывах и зияниях других строк: томик 1831 года есть зримое рождение великого поэта, коего полное появление на свет потребует еще пятнадцатилетнего промежутка времени. Возрастающая тонкость восприятия и чувства, ощущение магической красоты мира и таинства в этом, сознание гармоний, что истекают, как из ключа, из самых слов в их гласных и согласных сочетаниях и контрастах, поэзия, которая существует в Смерти, в Приговоре, в Скорби, в Грехе (доведенная до крайности его подражателем и почитателем Бодлером в "Fleurs du Mal") — все это наваждает пластическое юное воображение своими нежными и ярко-живыми умягчениями и звучит ему прямо на ухо, в его тонкий слух, зовом тритонова рога, маня его к новым и, порой, еще более счастливым, полям". Гаррисон отмечает также, что как раз за год перед этим Тэннисон выпустил в свет "Поэмы, главным образом Лирические", и, конечно, этот сборник не содержит ничего более тонкогранного и дремотного по чаре, чем одновременные произведения Эдгара По, между тем как поэма «Аль-Аарааф» может счастливо соперничать с изданной в том же году увенчанной поэмой Тэннисона «Тимбукту».
Основное различие между Эдгаром По и Тэннисоном, сладкогласным певцом счастливой Англии, в ее лике узорного довольства хорошо выражено юношескими строками Эдгара По:
Лишь там я мог любить душою,Где Смерть смешалась с красотоюИль Брак, Судьба, и Пропасть дней,Восстали между мной и ей.После этого блестящего выступления в мире поэтического творчества, от 1831 года до 1833, жизнь Эдгара По снова затянута мглой, ибо мы о ней ничего не знаем. Выше упоминалась некая Мэри, «sweetheart», влюбленность юного Эдгара По. Рассказ об этой действительной или мнимой влюбленности помещен в одном американском журнале в 1889 году, и Гаррисон воспроизводит его. Эта Мэри говорит, что первый год по оставлении Кадетского корпуса Эдгар По провел со своей теткой, с матерью своей будущей жены, Виргинии, мистрис Клемм, в Балтиморе. Эдгар По был красивый, очаровательный молодой человек, который писал стихи, каждая юная девушка в него влюбилась бы — и Мэри, конечно, влюбилась. Волосы у него были черные и тонкие, как шелк, нос прямой и четкие черты лица, бледно-оливковый цвет кожи, красивый рот, музыкальный голос, глаза большие, серые и пронзительные, печальный, меланхолический взгляд и притом такой, что как будто он мог читать сокровенные ваши мысли. Между влюбленными встали препятствием бедность Эдгара По и один стакан вина. Эдгар По напечатал в некотором балтиморском издании насмешливое стихотворение к Мэри, — тогда, кроме бедности и одного стакана вина, выступил на сцену обычный театральный дядюшка влюбленной Мэри, между дядей невесты и отвергнутым женихом произошло бурное объяснение, Эдгар По выхватил из рукава бич из воловьей шкуры, отхлестал театрального дядю и, бросив хлыст к ногам своей возлюбленной, воскликнул: "Вот, я отдаю вам это в подарок!"