Очерки становления свободы
Шрифт:
После провала первой попытки реставрации, памятной только тем, что всегда безошибочный в своих политических суждениях Фукидид назвал возглавившее ее правительство лучшим за всю историю Афин, была предпринята другая, более целеустремленная и основательная попытка. Враждующие партии примирились, провозгласили первую в истории амнистию и решили править совместно. Законы, освященные традицией, были сведены в кодекс, и было установлено, что ни одно из решений суверенного народного собрания не имеет силы, если оно не согласуется с этим писаным сводом законов. Была проведена отчетливая черта между нерушимыми, при всех обстоятельствах остающимися в силе положениями конституции, и указами, отражающими текущие нужды и понятия; буква закона, явившегося творением поколений, была поставлена вне зависимости от подверженной игре настроений сегодняшней воли народа. Прозрение это пришло слишком поздно и уже не спасло республику. Но урок, добытый опытом афинян, навсегда остался в истории; ибо он учит, что всенародная власть, осуществляемая правительством наиболее многочисленного и потому наиболее сильного класса, является злом, соприродным абсолютной монархии, и практически по тем же причинам требует институтов, предохраняющих эту власть от самой себя и устанавливающих высшую власть закона, способную противостоять произвольным поворотам общественного мнения.
Рим следовал в разработке тех же проблем путями, напоминавшими пути подъема и спада афинской свободы, притом следовал более конструктивно, — но более значительный временный успех сменился здесь в итоге еще более страшной катастрофой. То, что откровенные афиняне развивали средствами доводов и убеждения, в Риме приняло форму конфликта соперничающих сил. Спекулятивная политика не соответствовала жестокому и практичному гению римлян. Сталкиваясь с трудностью, они избирали не наиболее многообещающий путь ее преодоления, а путь, указанный аналогиями; минутным порывам и воодушевлениям они придавали меньше значения, чем примерам и прецедентам. Своеобразный характер римлян побуждал их возводить происхождение своих законов к раннему периоду истории города; а их потребность обосновать непрерывность римских государственных установлений и избежать упрека в нововведениях нашла себе выражение в легенде о римских царях. Столь сильная приверженность традициям замедлила их прогресс; они продвигались вперед лишь под давлением необходимости, и для окончательного урегулирования вопроса часто требовалось, чтобы вызвавшая его ситуация повторилась. Конституционная история республики начинается с усилий патрициев, заявлявших, что только они и есть настоящие римляне, удержать в своих руках отобранную ими у царей власть, — в ответ на усилия плебеев разделить ее с патрициями. Этот спор, на который у порывистых и неутомимых афинян ушло время одного поколения, у римлян длился более двухсот лет, с момента отстранения плебса от участия в делах управления городом при сохранении за ним налоговой и служебной повинностей, и до 286 года, когда плебеи, наконец, добились политического равноправия. Вслед затем идут 150 лет беспримерного процветания и славы; а далее, из первоначального столкновения интересов, улаженного скорее на основе компромисса, чем теоретически, вырос новый, так и не получивший своего естественного разрешения.
Массы обедневших семей, разоренных нескончаемыми войнами, были поставлены в зависимое положение от примерно двух тысяч глав богатых аристократических родов, разделивших между собою всю обширную сферу управления государством. Когда необходимость в переменах достигла особенной остроты, братья Гракхи попытались вынудить богатые классы поделиться общественными землями с беднотой и тем облегчить ее положение. Старая знать, родовая и военная аристократия оказала упорное сопротивление, но она владела и искусством уступок. Аристократия более молодая и заносчивая была к нему неспособна. Наиболее ожесточенные столкновения в этом противоборстве изменили самый характер народа. Соперничество за политическую власть велось с умеренностью — качеством, облагораживающим соперничество партий в Англии. Но там, где дело касалось материального существования, борьба достигала неистовства гражданских смут Франции. Отброшенный, побежденный богатыми в длившейся целых 22 года борьбе, народ, в составе которого двадцать тысяч триста человек зависели от общественных продовольственных раздач, готов был следовать за всяким, кто путем революции или переворота обещал доставить массам то, чего они не могли получить законным путем.
Обыкновенно сенат, который олицетворял собою древний и оказавшийся под угрозой порядок вещей, бывал достаточно силен для того, чтобы подавить всякого поднявшего голову народного вождя. Но вот явился Юлий Цезарь, поддержанный, с одной стороны, преданной ему армией, во главе которой он сделал беспримерную военную карьеру, а с другой стороны — изголодавшимися массами, чье расположение он купил своей безудержной либеральностью. Человек, более кого бы то ни было владевший искусством повелевать, он рядом последовательных мер превратил республику в монархию, не прибегая для этого ни к ущемлению прав и интересов, ни к насилию.
До правления Диоклетиана империя сохраняла свои республиканские формы, но на деле воля императоров была столь же непререкаемой, как воля народа после победы трибунов. Но хотя власть императоров была произволом даже и в самых мудрых ее проявлениях, все же римская империя сослужила делу свободы лучшую службу, чем римская республика. Я не имею в виду сказать, что некоторые императоры по временам достойно распоряжались вытекавшими из их колоссальной власти возможностями, — как, например, Нерва, о котором Тацит пишет, что этот властитель соединил монархию со свободой: вещи, при прочих обстоятельствах несовместимые; или что империя, как утверждалось в возносимых ей славословиях, была усовершенствованием демократии. В действительности она была едва прикрытой и отталкивающей деспотией. Но Фридрих Великий был деспотом — и, однако же, проявлял терпимость и приветствовал свободу слова. Оба Бонапарта были деспотами — но не существовало более приемлемых для народных масс правителей, чем Наполеон I в 1805 году, сразу после уничтожения им Республики, или чем Наполеон III в зените его могущества в 1859 году. Так же точно и Римская империя обладала достоинствами, которые по прошествии времени, особенно значительного времени, беспокоят людей больше, чем трагическая тирания, ощущавшаяся в непосредственной близости от императорского дворца. Бедные получили от империи то, чего они тщетно требовали от республики. Богатым жилось вольготнее, чем при триумвирате. Привилегии римского гражданства были распространены на жителей провинций. Имперской эпохе принадлежит лучшая часть римской литературы, на нее почти полностью приходится создание римского гражданского уложения. Именно империя смягчила тяготы рабства, установила религиозную терпимость, положила начало законодательству о правах народов и создала совершенную систему законов о собственности. Свергнутая Цезарем республика была чем угодно, только не свободным государством. Она надежно гарантировала права гражданина, но свирепо попирала права человека; она позволяла свободным римлянам налагать жестокие наказания на своих детей и иждивенцев, не знать милосердия к должникам, заключенным и рабам. Важнейшие идеи прав и обязанностей, не занесенные на скрижали муниципального закона, но известные благороднейшим умам Греции, по существу не брались здесь в расчет, а философия, занимавшаяся их построением, не единожды поносилась как подстрекательская и нечестивая.
И вот в 155 году в Риме с политической миссией появился афинский философ Карнеад. В перерывах между деловыми встречами он прочел две публичных лекции — с целью дать неграмотным покорителям его родины некоторое понятие о спорах, кипевших в аттических школах. На первой лекции он говорил о естественном праве, на второй — отрицал его существование, утверждая, что все наши понятия о добре и зле вытекают из безусловных правовых актов. Со времени этой достопамятной демонстрации умственной мощи побежденные держали своих завоевателей в рабстве. Самые выдающиеся общественные деятели Рима, такие как Сципион или Цицерон, в умственном отношении складывались и образовывались под влиянием греков, и римские законоведы впредь проходили суровую школу Зенона и Хрисиппа.
Если провести условную черту во втором столетии, когда становится ощутимым влияние христианства, и задаться вопросом вынести суждение о политике античности исходя из ее фактического законодательства, то нашей оценке должен подлежать закон. Господствовавшие понятия о свободе были несовершенны, а попытки осуществить их не достигали цели. Упорядочение власти древним давалось легче, чем упорядочение свободы. Они вручали государству столько исключительных прав, как если бы хотели вовсе лишить человека точки опоры, с которой он мог бы отвергать юрисдикцию или класть границы активности государства. Если мне позволено будет прибегнуть к выразительному анахронизму, то я скажу, что порок государства классической эпохи состоял в том, что оно было одновременно и церковью, и государством. Нравственность была неотделима от религии, политика — от нравственности; в религии, нравственности и политике господствовал единый законодатель и единый авторитет. Государство, в ту пору делавшее прискорбно мало для образования и практической науки, для нуждающихся и беспомощных, для удовлетворения духовных запросов человека, тем не менее требовало от него напряжения всех его способностей, исполнения всех его обязанностей и повинностей. Личность и семья, различные объединения людей и подвластные страны — в громадной степени были материалом, который суверенная власть использовала в своих целях. Чем раб был в руках хозяина, тем гражданин был в руках общины. Священнейшие обязанности человека обращались в ничто перед лицом общественной пользы. Пассажиры существовали ради и во имя корабля. Пренебрегая интересами личности, нравственным благосостоянием и воспитанием, греки и римляне разрушали жизненно важные элементы, на которых покоится процветание народов, — и вот роды их угасли, страны обезлюдели, и народы эти канули в вечность. До нас они дошли не в своих институтах, но в своих идеях; благодаря их идеям, в особенности — искусству управления, они для нас
Властители ушедшие, что правят Умами нашими из тьмы гробниц.Действительно, к их времени восходят почти все ошибки, по сей день подрывающие политические основы общества, — коммунизм, утилитаризм, подмена власти тиранией, свободы — беззаконием.
Представление о том, что первобытные люди жили в естественном состоянии, то есть в отсутствие законов и под властью насилия, принадлежит Критию. Коммунизм в своей наиболее грубой форме был рекомендован Диогеном Синопским. Согласно софистам обязанности человека сводятся к целесообразности, подсказанной требованиями момента, а добродетель — к наслаждениям. Лучше нанести удар, чем пострадать по ошибке; нет большего добра, чем причинять зло, заведомо не опасаясь кары, и нет худшего зла, чем страдать, не имея утешения в мести. Правосудие и поиски справедливости суть маска трусости, неправосудие и несправедливость составляют основу житейской мудрости; долг, послушание, самоотречение суть мошенничества, присущие лицемерам. Правительство обладает абсолютной властью, может предписывать подданным все, что ему вздумается, и никто не смеет жаловаться на несправедливости, — однако если подданный может избежать принуждения и наказания, он волен не подчиняться правительству. Счастье состоит в обладании властью и в отсутствии необходимости кому-либо повиноваться; тот, кто взошел на трон путем вероломства и убийства, достоин истинной зависти.
Эпикур не далеко отстоит от проповедников кодекса революционного деспотизма. Все общества, говорит он, основаны на соглашении о взаимном ограждении интересов. Понятия добра и зла условны, ибо молнии небесные равно разят правых и неправых. Дурные поступки плохи не сами по себе, а своими последствиями для того, кто их совершает. Мудрецы соблюдают законы не в силу морального обязательства, но ради самозащиты, — когда же законы перестают быть выгодными, они утрачивают силу. — Ограниченность суждений почти всех прославленных метафизиков обнаруживается в известном высказывании Аристотеля, назвавшего отличительным признаком худших правительств то, что людям при них позволено жить, как им заблагорассудится.
Если не упускать из виду, что лучший из язычников, Сократ, не знал более высокого критерия для оценки людей и более надежного руководства для их поведения, чем законы страны, в которой им довелось жить; что Платон, чье возвышенное учение столь близко предвосхитило христианство, что знаменитейшие теологи хотели наложить запрет на его труды — из опасения, что их притягательная сила лишит в глазах людей привлекательности более возвышенные и пророческие слова тех, кто воочию узрел Сына Человеческого, — что этот обладатель самого блистательного ума из когда-либо дарованных человеку направил свою интеллектуальную мощь на защиту утверждения, что семья должна быть отменена, а дети брошены на произвол судьбы; что Аристотель, величайший моралист античности, не видел греха в набегах на соседние народы и их порабощении; но мало того: если вы возьмете в рассуждение, что и в новейшие времена люди, гениальностью равные древним, придерживались политических учений не менее преступных или абсурдных, — то для вас станет очевидным, сколь неодолимая фаланга ошибок преграждает путь к истине; а также и то, что в деле создания свободной формы правления чистый разум столь же беспомощен, сколь и обычай; что общество свободных может возникнуть только в результате долгого, многообразного и мучительного опыта; и что прослеживать пути, которыми божественная мудрость наставила народы, научила их принимать налагаемые свободой обязательства, — не последний элемент истинной философии, повелевающей
…благость Провиденья доказать, Пути Творца пред тварью оправдав. [27]Но, обнаружив перед вами всю глубину заблуждений древних, я дал бы вам в высшей степени превратное представление об их мудрости, если бы допустил впечатление, что их заповеди не были лучше их практики. В то время, когда государственные деятели, сенаты и народные собрания поставляли примеры всевозможных грубейших ошибок в политике, заявила о себе благородная литература, впитавшая бесценные сокровища политических знаний и с беспощадной проницательностью выставившая напоказ недостатки институтов власти той поры. Пунктом, по которому древние более всего приблизились к единодушию, стало право народа на власть и его неспособность осуществлять эту власть в одиночку. Чтобы преодолеть эту трудность и дать народному элементу полноценное участие в управлении, не предоставляя в то же время монополии на власть, древние почти повсеместно пришли к теории смешанной конституции. Их представление о ней отличалось от нашего тем, что конституции нового времени сложились в процессе и как средство ограничения монархии, тогда как конституции древних имели целью обуздание демократии. Эта идея родилась во времена Платона (ее отвергавшего), когда исчезли ранние монархии и олигархии; не была она забыта и многие годы спустя, когда Римская империя поглотила все демократические общины древности. Но в то время как суверенный властитель отдает часть своей власти лишь под давлением превосходяще силы, суверенный народ отказывается от своих исключительных прав под влиянием доводов разума. Между тем во все времена наложение ограничений легче было осуществить посредством силы, чем путем убеждения.
27
Дж. Мильтон. Потерянный Рай 1,22, — прим, переводчика..