Один в Антарктике
Шрифт:
А теперь, похоже, пора и ставни снять. Спокойно, уверенно, как он себе и обещал, Форбэш достал молоток и вышел на двор. Теперь у него есть жилище, пора показать его миру. Была полночь, солнце висело над самыми вершинами западных гор, так что скалы Мыса были покрыты тьмой, а нанесенные метелью сугробы казались монотонной белой пеленой — без рельефа, без перспективы. И хижина показалась родным домом после того, как, покинув ее надежные стены, Форбэш оказался в мире совсем ином с заходом солнца — мире не то чтобы враждебном, но столь безразличном, что ему захотелось поскорей оказаться в уголке, где он уже оставил частицу самого себя. Прислонившись к кипам сена вдоль северной стены, он стал отгибать молотком гвозди. Первый ставень снялся легко: дерево рассохлось. Форбэш прижался своим продолговатым носом к стеклу. В нем он не мог разглядеть ничего, кроме собственного тусклого отражения, скоро исчезнувшего под слоем инея. Неожиданно почувствовав усталость, он приложил лоб к оконной раме и ощутил холод стекла, от которого заломило глаза. Устояв перед искушением заняться самосозерцанием, Форбэш принялся за работу. Налегши как следует, он вскоре снял ставни со всех четырех окон.
Затем он взял лопату, ящик из-под продуктов и принялся вырезать из спрессовавшегося снега кубы. Это был его запас воды, который он сложил в проходе между внутренней и наружной дверью хижины. Устало, безразлично он подумал о рации и начал рыться в сумке, ища антенну. Размотав ее, он вскарабкался по санкам на крышу и вскоре оседлал крутой ее верх, словно слившись с низким небом, давившим на него самого, на хижину, темные скалы и даже на застывшее море. Он привязал конец антенны к толстому стальному тросу — одной из растяжек на случай пурги — и поспешно полез вниз, чтобы, двигаясь, согреться. Второй конец он привязал к бамбуковому шесту, укрепленному среди камней на холмике возле метеобудки. При первом же ветре шест сломается. Но пока связь у него налажена. Можно разговаривать, посылать радиосигналы в это серое равнодушное небо. Когда он пошел назад, к двери, ему вдруг почудилось, что кто-то следует за ним. «Тут, должно быть, кто-то есть, тут кто-то есть», — подумал Форбэш. Мышцы на шее у него слегка напряглись, и он сразу понял, что, кроме него, здесь никого нет.
Закрыв за собой дверь хижины, Форбэш оглядел свой обжитой угол. Без ставней в хижине стало светло, всякая таинственность исчезла. «Действительно, здесь кто-то живет, — подумал Форбэш. — Это я. Вот мои пожитки, все, что у меня есть. Сперва добудем тепло». Из канистры он налил керосин поочередно во все горелки, печки и примус, стараясь не пролить горючее — в целях экономии, да и для безопасности. Он засвистел: примус весело гудел, снег в мятой алюминиевой кастрюле таял, рождая новое вещество, которое вскоре заклокочет, и среди этого безмолвия послышится новый звук.
Он снял рукавицы и маклаки и повесил их на гвоздь просушиться.
Забравшись в спальный мешок и прихлебывая первую чашку какао, густого и сладкого от сгущенного молока, он вспомнил про кролика. Он начал рыться в сумке и отыскал его, забавную резиновую игрушку с обвислыми ушами и кривой усмешкой. Форбэш улыбнулся. Он вспомнил голос Барбары, ее глаза, вопрошающие и смеющиеся, когда она протянула ему игрушку, объяснив, что он должен познакомить кролика с пингвинами и установить по их реакции, знакомо ли понятие «кролик» подсознательному началу пингвина как такового. «Во всяком случае, он посмешит тебя. И потом, он послушный, будет сидеть там, куда ты его посадишь».
Форбэш вылез из спального мешка и усадил кролика верхом на проволоку. Резиновые его ноги крепко сжимали ее.
— Черт возьми, какой у него глупый вид, — произнес он и снова полез в спальный мешок допивать свое какао. Кролик раскачивался и смеялся.
Форбэш снова полез в сумку, достал кларнет в потертом кожаном футляре и положил его на стол. «Не сыграть ли?» — подумал он. Был час ночи. Возможно, завтра начнут прибывать пингвины. Ощупывая рукой футляр, он прихлебывал какао, прижав к эмалированной кружке ладонь другой руки, чтобы погреться. В хижине было все еще холодно: чтобы согреть хотя бы один этот альков, понадобится несколько часов. Выходит, играть не стоит.
Он опять вылез из спального мешка, стянул с себя толстые твидовые штаны, фуфайку и пару носков, подвернул примус и грелку, вместо подушки подложил собственную одежду, натянул на голову спальный мешок и закрыл глаза.
Форбэш проснулся с сизым от стужи носом и услышал поскрипывание и звон кристаллов льда вокруг отдушины, которую он оставил в спальном мешке. Вытянув шею и откинувшись назад, он выглянул из своей норы. Движения его были осторожны. Не хотелось, чтобы льдинки упали на лицо. Отдушина, отсыревшая от его дыхания, а потом обледеневшая, походила на отверстие калейдоскопа. Хижина была залита светом. Шевелиться не хотелось. Он представил, как холодный воздух коснется тела, когда он высунет руки, чтобы встать. Он пошевелил пальцами ног, покачался на надувном матрасе, чтобы размять занемевшие бедра. Потом сел.
Сквозь южные окна врывались золотые снопы теплых солнечных лучей, и сквозь проем в пологе он видел большую плиту Шеклтона, пылавшую алым пламенем ржавчины. День стоял погожий, а он только продирал глаза: было уже полдесятого. Но ведь на мысе Ройдс, когда живешь в одиночку, время не имеет значения. Оно имеет значение лишь для пингвинов, торопливо шагающих по припаю на юг, к нему. Он был уверен, что птицы скоро придут. Сегодня вторник, 18 октября, и первые пингвины каждый год появляются на мысе Ройдс именно в этот день или же день спустя.
Форбэш с трудом вылез из тесного мешка и опустил ноги на пол. Он стоял, растирая руки, обтянутые шерстяной рубахой, в длинном вязаном белье. Пошевелил бедрами, коленями, чтобы поразмяться, потом торопливо облачился в одежду, лежавшую у него в изголовье, протер глаза, пятерней причесался. Воды для мытья не было. В кастрюле на примусе лежала глыба льда. Сев на сундук, он начал обуваться; сперва натянул грубошерстные гольфы, потом сами сапоги из нейлона и резины, зашнуровав их до колен наподобие Bundschuhe. [Высокие шнурованные штиблеты (нем.). (Прим. перев.)]
— Сегодня, возможно, появятся пингвины. Целый день буду готовиться к их прибытию, а вечером свяжусь с базой. Потом буду читать Тургенева. Нет, не Тургенева — эта книга про любовь, значит, печальная. Что-нибудь почитаю, потом выпью какао и пораньше лягу спать: ведь, если пингвины не прибудут нынче, завтра придут наверняка.
Форбэш был удивлен этой длинной, официальной речью. Он довольно усмехнулся и принял важное решение — разговаривать вслух. Собственный голос застал его врасплох, словно это разговаривал кто-то другой.
— Мне нужен шум, — произнес он громко и категорически, и слова застучали по его барабанным перепонкам, отдаваясь в пересохшей глотке и легких. С непокрытой головой, без рукавиц, он вышел на двор, чтобы взглянуть на день, мирно занимавшийся своим делом.
Небо было голубое и чистое. Вдоль лощины позади хижины дул легкий ветерок. Казалось, это дышала на него гора, и он почувствовал ее мощь и близость. Дым поднимался сегодня прямо в небеса. Полоса сернистого желтого дыма тянулась по небу на высоте 13.000 футов и напоминала как бы подмостки, на которых плясало солнце. Начало щипать уши, в кончиках пальцев он ощутил острую боль. Ветер трепал его волосы и холодными руками касался скальпа юноши.
Форбэш вздрогнул и поглубже засунул руки в карманы. Он съежился, стиснул колени, прижал к бокам локти. Сморщив нос, он почувствовал, как холод покалывает ноздри; казалось, будто крохотные ледяные иголочки впиваются в плоть. Мыс дышал вечностью и покоем. Не слышно было ни единого звука. Такой полной тишины он не слышал никогда, даже у себя на родине, в горах, где летом в мураве всегда стрекочут кузнечики; в кочках, поросших травой, шепчет ветер, потрескивают ветки, когда олень ступит на них ночной порой, или же, чуя неминуемый обвал, стонут и скрипят горные склоны.