Огненное порубежье
Шрифт:
Всеволод стиснул зубы, резко стегнул коня. Вороной вздрогнул, заржал, рванулся в зеленый простор, ветер сорвал со Всеволода шапку, но он и не оглянулся. Снова стегнул коня, еще и еще.
Пропуская князя, мужики на мосту шарахнулись к перилам, чей-то воз накренился набок, испуганно вскрикнула баба.
Быстрым шагом миновав наполненные боярами сени, Всеволод прошел в ложницу.
Окружавшие Марию девки, побледнев, выбежали. Всеволод опустился на колени и ткнулся головой в ласковые руки жены.
В сакле с глинобитными полами, где она выросла, всегда теплился добрый старый очаг, во дворе, нависшем над рекой, цвели розы, внизу, под скалами, бил прохладный родник в оправленной камнями овальной чаше. По утрам женщины приходили сюда за водой, наполняли глиняные кувшины с узкими горлышками и несли их, придерживая одной рукой на плече, в гору.
В Асских горах были храбрые мужчины и красивые женщины. Мужчины отправлялись в набеги, женщины рожали детей и поддерживали в очаге огонь. Иногда из долин приходили дурные вести, тревожные слухи катились от аула к аулу, а иногда появлялись беженцы — худые, изможденные люди с нехитрым скарбом на повозках с высокими колесами. Они разбивали на склонах гор шатры, готовили над кострами еду, и их чумазые ребятишки наполняли окрестности неумолчным гомоном и пронзительными криками.
Люди приходили и уходили. И когда они уходили, в ауле снова устанавливалась дремотная тишина. Мужчины поднимались в горы, били коз и оленей, женщины доили коров, ткали ковры и растили детей.
У жизни этой не было начала и, казалось, не будет конца. Но весть о конце ее принесла взмыленная кобылица, ворвавшаяся однажды вечером на княжеский двор. Огромный человек с лохматой русой бородой и воспаленными от солнца глазами раскладывал перед князем, отцом Марии, лисьи меха, дул на шкурки, рассыпал на ковре серебряные арабские диргемы.
Потом шумный караван вез Марию через половецкие степи, в пыли и горячем мареве, по желтой, потрескавшейся от жажды земле, вез по заросшим горьким ковылем балкам, по высокой, в человеческий рост, траве, по перелескам и лесам,— вез туда, где однажды, в предзакатный час, явился на горе сказочный белокаменный город, в котором ей отныне предстояло жить...
Во Владимире Мария не чувствовала себя чужестранкой. Она была добра и отзывчива — люди тянулись к ней; она была умна — и Всеволод поверял ей свои думы. Мария одаривала монастыри и привечала калек и нищих. Доброе сердце ее пленилось красотой лесов и широких рек, она быстро выучила русский язык и вечерами, оставшись одна, любила петь грустные простые песни. С тех пор как она появилась во Владимире, на княжеском дворе всегда тесно было от гусляров и скоморохов.
Среди боярышень, окружавших Марию, больше других нравилась ей Досада. От нее узнала она о причудливых русских праздниках и обычаях, иногда, переодевшись в простое домотканое платье, бегала с ней на девишники. Но остаться неузнанной Мария не могла: где бы ни появилась она, ее узнавали. Да и как спрячешь большие черные очи, обрамленные пушистыми бровями, смуглые щеки с пробивающимся сквозь несмываемый загар румянцем, открытую улыбку, обнажающую ровный ряд белоснежных зубов.
Досада поверяла ей сердечные тайны, жаловалась, что отец надумал выдать ее за немилого. Хоть и парень он видный, но любит она другого.
— Кого же это, Досадушка? — выспрашивала ее Мария.
Но девушка, потупясь, молчала.
— Уж не из холопов ли он?
— Нет.
— Из худых бояр?
— Не угадала, княгинюшка,— отвечала Досада, робея под лукавым взглядом Марии.
— Никак, князь? — всплеснула Мария руками, и у самой заколыхнуло сердце. Из князей-то на Владимире только двое: Всеволод да Юрий.
— Чего уж таиться,— гладила она Досаду по плечу.— Сама, почитай, все сказала...
Бросилась Досада ей на грудь, залилась слезами.
— А плачешь-то почто? — удивилась Мария.
— Люб он мне.
— А люб — так любитесь.
Досада еще пуще в слезы. Растерялась Мария, ума не приложит, как успокоить девушку. Повела к себе в ложницу, усадила на лавку, стала ворковать над ней, подшучивать над непутевыми мужиками — нет, мол, у них никакого понятия: за пирами, да за охотой счастья своего под боком не видят.
— Одно сердце страдает, а другое про то не знает,— сказала Мария.
— О чем ты? — удивилась Досада.
— Да все о том же, о твоем милом.
Тут уж Досада и вовсе умылась слезами.
— Знает он про все, да вдруг позабыл.
— Никак, разлюбил?
— Разлюбить не разлюбил, а взяла его в полон злая кручина. Ходит сам не свой, бормочет что-то, а что — не поймешь.
Задумалась Мария — такого с ней еще не бывало. Случалось, и раньше поверяли ей девушки свои тайны. И всегда находилось для каждой из них сердечное слово, а тут никак не успокоить Досаду: накопилась в ней боль, жжет каленым железом. Не подступиться.
Допоздна засиделась с ней Мария в ложнице, рассказывала об Асских горах, об отце своем, похитившем горянку, ставшую впоследствии его женой, а ее матерью. Все бы ничего, да осерчал на него половецкий хан, дочь которого прочили ему в жены, двинулся с горы с войском, пожег лежащие в долине села, и только богатыми дарами удалось откупиться от большой беды.
Ушла Досада, а примирилась ли со своей кручиной, про то не сказала.
Терпению учил Марию отец, терпению учили ее горы. Терпелив был народ, среди которого она выросла.
Всеволод был горяч и порывист. Она узнавала его шаги издалека — легкие и стремительные. По походке догадывалась: с доброй идет вестью или с худой. Худая весть омрачала его, глаза становились белыми, как у слепца; добрая весть — озаряла.
Мария научилась понимать мужа с полуслова. Скажет что-нибудь, а она договаривает, подумает только, а она уже все знает наперед.
— Ну и ведьма же ты у меня,— с мягкой улыбкой говорил ей князь.
Иногда сердился, забивался в угол, сидел на лавке молча, подобрав под себя ноги. Мария не беспокоила его, ходила неслышно, разговорами не донимала: посидит, выгорит изнутри, крепче станет. И верно — не раз и не два уходил от нее Всеволод с верным решением. А ведь только что казалось: нет пути ни вперед, ни назад — все рушится разом.
Но с каждым днем все тверже становился Всеволод. Все жестче делался взгляд, все острее выдавались похудевшие скулы.
И только ночами, прижимаясь к выпирающему животу Марии и чувствуя, как бьется в глубине его маленькое упрямое существо, он добрел и ласково гладил податливые смуглые плечи жены.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1