Огненное порубежье
Шрифт:
— Подь отсюдова,— пригрозила Злата.— Не то гляди, шумну. Ел, пил, а теперь ишшо чего надумал...
— Золотишко, сказывают, у Еноши-то в ларе. Дай ключик, уважь старичка...
— Как есть ошалел,— обмерла Злата.— Может, и есть золотишко, да только, знать, не про тебя.
Изловчился Клетька, прыгнул ловко, как кошка, повалил Злату на пол. И откуда только сила такая в нем взялась, не зря откармливался два дня.
— Не доводи до греха, отдай ключик.
Закричала Злата, да кто услышит? Зажал ей Клетька грязной ладонью рот.
Все силы собрала Злата, изогнулась, скинула с себя странничка, дрожа, попятилась в угол за печь. Мокрой от пота рукой нашарила Еношин плотницкий топор.
Набросив на дверь щеколду, Клетька сдавленным голосом сказал:
— Погублю я тебя, голубица. Непокорлива ты.
— Не подходи,— предупредила Злата.
— Придушил я воя на Нерли...
— Убью.
— Ищут Клетьку князевы послухи...
— Христом-богом молю.
— Нехристь я...
— Кормила тебя, пса.
— А!
Кинулся на нее Клетька, да так на полпути в броске и повис. Сверкнул в руке у Златы Еношин топор, схватился странник за голову, пошатнулся, из-под пальцев брызнула кровь.
Зихно проснулся в келье у Чурилы от яркого света, упавшего на его лицо. Потянулся, зевнул, повернулся на бок.
Согнувшись над столом, монах водил писалом по желтому листу пергамента, бормотал себе что-то под нос. Услышав шорох, оторвался от работы, близорукими глазами уставился на богомаза.
Зихно сказал:
— Всю ночь просидел, старче?
— Неработный хлеб аки полынь во устах... Вставай и ты, богомаз.
— Мягка у тебя сукманица...
Чурила отложил писало, перекрестился на образа.
— Скоро ударят к заутрене.
Зихно спустил ноги на чистые полы, отволокнул пошире доску в оконце. Узкая полоска света раздвинулась, в лицо пахнуло утренним свежим ветром. Богомаз взмахнул руками, словно собирался взлететь, улыбнулся.
— Хорошо бы стать птицей, Чурила.
— Человек ты.
— Поднялся бы я высоко-высоко — к самому солнцу,— продолжал Зихно, глядя на раскинувшиеся за стенами монастыря поля.— Поднялся бы и оглядел всю землю с высоты. Хороша ли земля, Чурила?
— Эк что задумал,— добродушно пробормотал монах: нравился ему богомаз — не походил он ни на чернецов с постными лицами, похотливых и жадных; ни на посадских, молчаливых на работе, буйных во хмелю. Жил и мечтал озорно, с лукавой ухмылочкой разглядывал расписанные своей быстрой кистью стены. Словно знал он что-то, чего не знал никто, знал да хранил про себя, о том никому не рассказывал.
Когда-то и Чурила был молод и мечтал о крыльях. Да и сейчас в неспокойных снах чудилось ему не раз, будто парит он над родным Суздалем. Глядит с высоты — и сердце замирает от страха и от восторга. Проснувшись, думал: к чему бы это? С чего вдруг в руках его неведомая сила? Не от растревоженной ли памяти, когда и впрямь летали люди, аки ангелы?..
За окном раздались удары била, и тотчас же за дверью послышались осторожные шаги монахов, поспешающих к молитве. Смиренно потупившись, шли они через двор к церковной паперти. Так было заведено испокон веков, так было и сегодня.
После молитв и завтрака в присутствии игумена все разбрелись по своим кельям. Чурила и Зихно отправились на Каменку.
Было у них на реке заповедное место за тальниковыми зарослями. Здесь они раздевались и, поеживаясь, шли в воду. Чурила плавал поближе к берегу, высоко, по-собачьи, задирая голову и бурно шлепая ногами; Зихно забирался на середину и даже переплывал на другую сторону. Ложился на песок, подсунув под затылок руки, смотря на светлые облака. Потом, согревшись, отфыркиваясь, плыл обратно.
Нынче же, еще в трапезной, монах заметил в глазах богомаза неожиданную грустинку. Вспомнил, что вчера еще Зихно закончил работу; игумен осматривал трапезную, водил пальцем по расписанным сводам, качал головой; богомаз шел рядом, тихий и неразговорчивый. Вечером они пили в келье у Чурилы меды, но и здесь Зихно не разговорился, а утром вдруг сказал, что хотел бы стать птицей, чтобы взглянуть на всю землю с высоты.
Разнежившись на солнцепеке, Чурила подумал: «Никак, снова потянуло богомаза в дорогу? Наскучило ему монастырское житье». А расставаться с ним не хотелось. Привык он к богомазу, привязался к нему.
Зихно вылез из воды, сел рядом с Чурилой и снова молча уставился на шевелящуюся у ног тихую Каменку. Казалось, мысли его текли вместе с рекой и были уже далеко отсюда,— к какому берегу прибивался он сердцем?
Пришла пора расставаться с богомазом.
— Как-то там Злата? — сказал Зихно.
— А что ей сделается? — удивился монах грусти, послышавшейся ему в голосе богомаза.— У Еноши она как у Христа за пазухой...
Зихно не ответил ему. В реке метнулась рыба, глаза богомаза оживились.
— Дивлюсь я тебе, Чурила,— сказал он.— И не чернец ты вовсе. И вся смиренность твоя — не от души.
— Богохульствуешь,— сказал Чурила и строго посмотрел на богомаза.— От мира ты, в мир и уйдешь. Я же до смерти останусь с богом.
— Не о боге ты скорбишь — о человеке.
— Сам есьм человек.
— А вера?
— Она как посох в пути...
Сказал и вздрогнул. Зихно с улыбкой покачал головой:
— Посох — больному и убогому. А молодому, полному сил?
— Конь о четырех ногах, а спотыкается.
— Читал я твое поучение, Чурила,— сказал, помолчав, Зихно.— Глумишься ты над собратьями своими и в том — прав. Но гоже ли глумиться над тем, во что веруешь?
— А кто безгрешен? Не о себе пекусь. Кто рёк, что вознесся над миром, а сам погряз в невоздержанье, нечистоте, блуде, хуленье, нечистословье и болезни телесной,— вправе ли тот называться мнихом?.. И все ли от бога, что боговым называется? Не горший ли грех творит тот, кто взывает к чистоте, а сам пребывает в пороках? Блудница, не таясь, блудит, пьяница пьет, а мних творит и то и другое и говорит: во славу божию.