Олепинские пруды (сборник)
Шрифт:
— И ни одной не осталось?
— Одна сохранилась у золовки. Написано «Петр I» и нарисован двуглавый орел.
— Я бы ее купил.
— Золовка и так отдаст, только ее теперь нет на месте, в отпуске она, уехала к родственникам в Москву.
— Адреса этих родственников у вас нет?
— Она вернется дней через десять.
Я продолжал ревизию шкафчика. Вот стеклянный графинчик семнадцатого века из двухслойного стекла, вот венецианский графинчик, вот бокал времен Павла I.
— Один только остался. У этих бокалов мы отшибали ножки и давали детям играть.
— В какие игры?
— Вместо формочек.
От бронзы осталась только оленья голова с ветвистыми рогами — деталь чернильного прибора. Под конец шкафчик преподнес мне еще один сюрприз — перламутровую витую раковину с тонким резным китайским рисунком. На ней, как на прочих изделиях, — коллекционный номерок.
Черепки и обломки я расставил на доске, подвернувшейся под руку. Среди курятника мои находки представляли из себя не только живописную, но и фантастическую картину.
— А картинка на стекле вам, значит, неинтересна?
Да, картинка. Что же она такое? Пока я разбирал содержимое шкафчика, картинка не выходила из головы. Было тут два вопиющих противоречия. Первое противоречие — между самой картинкой и рамкой, и второе — между ними обеими и всеми остальными предметами. Кроме вкуса, оставшиеся от прежнего собрания предметы говорили о больших средствах, о богатстве. Каким образом среди венского фарфора и павловских бокалов, среди английского фаянса и венецианского стекла, могла оказаться примитивная картинка, написанная на стекле, хотя бы и вставленная в дорогую, изящную рамку? И как мог человек со вкусом соединить изящную рамку с примитивной картинкой?
Я вертел картинку и так и сяк, а в конце концов отложил в сторону.
— Значит, не возьмете? Придется выбросить. Из музея не идут, под кроватью надоела. Сколько раз собиралась выбросить, а раздумаешься, и жалко. Пусть еще полежит.
Я даже рассердился немного.
— Настоящие вещи выбрасывали — не жалели, а дешевую стекляшку теперь жалеете.
— Мы ничего не понимаем. Вы сразу во всем разобрались, что стоящее, а что пустяк. Я по темноте считала, что картинка на первом месте, а не черепки в шкафу. Оказалось — наоборот.
Случилось так, что в Москве, вскоре после этого события, ко мне зашел мой товарищ, искусствовед. Трофеи все еще были разложены на столе и сразу бросились в глаза моему гостю. Тут было и еще одно совпадение: искусствовед месяц назад вернулся из поездки в Австрию, в Вену. Венский фарфор тем более не мог ускользнуть от его внимания. Он насмотрелся там, в каком-нибудь Бельведере и венского стекла, и венского фарфора, и теперь ему странно было увидеть образцы того же искусства в виде почти что черепков.
— Что это у тебя, откуда, клад, что ли, нашел какой?
— Клад пока в Ирпени. Восемь ведер. Плита из зеленого камня разводами.
— Погоди, погоди, какие ведра, расскажи по порядку.
Я начал рассказывать. Более благодарного слушателя у меня не было никогда. Он временами схватывался за голову, раскачивал голову в своих руках, при этом морщился, как от зубной боли. Временами он извергал нечленораздельные звуки, междометия. В богатом регистре умещались и подобные львиному рычанию, и жалкие стоны терзаемой жертвы.
— Р-рр, ар-рр-вар-рр! Вар-ррр-ы!
Мой рассказ между тем перешел на стеклянную картинку. Лицо искусствоведа странным образом сосредоточилось и насторожилось. Перестал схватываться руками за голову, перестал метаться по комнате, перестал рычать. Посмотрел на меня, на мои трофеи и вдруг разразился хохотом.
Я испугался сначала: слишком резкий получился переход из одного состояния в другое. Но в хохоте приятеля я не слышал никаких истерических и надрывных ноток. Хохот был как хохот: здоровый, жизнерадостный, веселый.
— О-охо-хо, а-ха-ха! — хохотал мой приятель, чуть не умирая от смеха.
— Черепки… Малиновый фонарь… И-хи-хи! Фонарь — в мешок, шкуру — в мешок, черепки — в мешок, картинку — выбросить. А-ха-ха! Валидолу мне, капель Зеленина, спасите!
Я и правда хотел бежать за каплями, но хохотавший неожиданно успокоился.
— Ты знаешь ли, что это было?
— Где?
— Картинка твоя.
— Не знаю.
— Так слушай. В начале девятнадцатого века в Австрии, в небольшой альпийской деревне появился художник-самоучка. Он писал на стекле. Сначала христианские мотивы: мадонна, евангелисты, Христос. Потом написал серию древнегреческих богов и богинь: Афродиту, Аполлона, Артемиду, она же Диана… Слава художника вспыхнула, как сухая солома. Скоро его картинки на стекле могли покупать только самые богатые люди. За них платили баснословные деньги. Ну… стекло, как известно, бьется, да и слава прошла. Теперь — мне об этом сказали в Бельведере во время экскурсии — осталось во всем мире лишь несколько картинок знаменитого самоучки. Четыре хранится в самом Бельведере, три являются собственностью герцога Эстергази. Одна затерялась, не то во Франции, не то в Швейцарии в частных руках. И вот еще одна под кроватью у Алевтины Петровны… А-ха-ха! О-хо-хо! Шкуру — в мешок, пузырь — в мешок, картинку — выбросить. И-хи-хи! Валидолу мне, капель Зеленина, воды, спасите!..
— Постой! — закричал я сердито. — Что же ты не скажешь мне имя знаменитого самоучки?
Искусствовед замер на полусмехе и посмотрел на меня, растерянно заморгав.
— Забыл. Хочу вспомнить и не могу. Забыл. Но я узнаю. Пойду в библиотеку, напишу в Вену. Узнаю.
— Ну, вот, а еще искусствовед! Невежда ты, братец мой, а не искусствовед.
Бутылка старого вина
Мы сидели в просторной комнате маленького особняка, расположенного в дипломатическом районе Рангуна. Это, правда, не имеет никакого значения для той безделицы, которую я хочу рассказать, но если сам ее услышал в рангунском особнячке, то для чего мне придумывать и убеждать самого себя, что дело было где-нибудь в Варшаве, Софии или Будапеште. Я один самостоятельно путешествовал по Бирме. Кто не проделывал столь занимательного путешествия, тому трудно понять, как я тянулся к каждому русскому человеку. Я ждал, как милость, вечера, когда можно пойти в ту или иную русскую семью и посидеть там, попивая прохладный напиток или даже простую воду из холодильника. (О, наслаждение — кипяченая вода из холодильника!) К тому же у меня в гостинице не было установки, охлаждающей воздух.
Итак, мы сидели в просторной и, самое главное, прохладной комнате. Мой собеседник, хозяин, русский дипломат, давно уж не бывал в отпуске и, значит, скучая по Москве, угощал меня экзотическими и свойственными этому уголку земного шара винами. Естественно, что разговор наш на некоторое время переключился на вина.
— Вы знаете, — признался я чистосердечно, — было время, когда я не понимал никакого толка в натуральном виноградном вине. Попробовал однажды — квас, кислятина, да и крепости никакой. Или вот тоже коньяк. Помню, в студенческом общежитии лежали с ребятами, разговаривали, и вдруг выяснилось, что никто из нас троих ни разу не пробовал коньяка. Спохватились: да что же мы, ребята, пошли немедленно, рестораны еще не закрыты.
Тогда рестораны в Москве до трех часов ночи работали, не как теперь.
Побежали, как помню, в «Узбекистан», в нетерпении подзываем официанта:
— Нам бутылку коньяку и что-нибудь закусить.
— Какого вам коньяку?
— …А разве ее все равно? А… какая между ними разница?
Теперь-то все кажется смешным, теперь, когда я не смог бы спутать грузинского «Енисели» с армянским «Двином», когда перепробовал всевозможные там «Мартели» и «Мартини», это, конечно, кажется смешным. Официант пожал плечами и принес нам то, что попалось под руку. Право, я не помню, что это было. Должно быть, какой-нибудь ординарный дежурный коньячишко. Налили мы по стограммовой рюмке, выпили единым духом — переглядываемся. Бураки! Точь-в-точь украинская самогонка из бураков.