Остров дьявола
Шрифт:
– А ты видишь просвет? Укажи, где он?
– возбужденно отозвался Дикс.
– К сожалению, вы правы. Но возникает законный вопрос: стоит ли помогать своим врагам изобретать оружие, при помощи которого они пройдут по нашим трупам?
Дикс не сразу ответил. Он прищурился в пространство, синие толстые губы его дрогнули в подобии улыбки, рассеянной и усталой. Заговорил глухо, не глядя на Веземана:
– И вот еще один парадокс, ирония судьбы. В минувшую войну мы заставляли русских пленных работать на наших военных предприятиях, то есть делать оружие, которым наши солдаты убивали их братьев. Теперь мы поменялись местами.
– Русские работали на наших заводах под угрозой смерти, у них не было выбора, - осторожно напомнил Веземан.
– Мы знаем случаи саботажа, они были не единичны. Вы же, очевидно, слышали, что на фронте не взрывались сработанные невольниками снаряды и бомбы и, напротив, взрывались отремонтированные ими же наши паровозы.
Дикс поднял усталый взгляд на Макса и в упор спросил как-то мягко, пожалуй, деликатно:
– Это ответ на мой вопрос?
– И так как Веземан медлил, он уточнил: - Нам что, тоже становиться на тот же путь?
Это уже напрямую, в лоб, и Веземан понимал, что нельзя ему промахнуться.
– Если исходить из вами сказанного, доктор Дикс, что мы поменялись местами, то другого не дано. По крайней мере, совесть наша будет чиста, - ответил Макс и, щелкнув вновь открытой банкой пива, предложил: - Вам налить?
– Спасибо, Макс, я виски.
– Он сделал из рюмки маленький глоток и потом заговорил глухим полушепотом, как бы с самим собой: - Совесть, говоришь. Совесть. А собственно, что это такое? Какова она на вкус, какого цвета? Вот виски - я знаю, что оно такое, и какое ощущение вызывает во мне. А совесть… это что-то… - он постучал ногтями по столу, с грустью причмокнул языком, промычал задумчиво: - Мм-да. Совесть… В нашем с вами положении она бесполезна.
Веземан обратил внимание, как мелкая незаметная дрожь пробежала по угрюмому лицу Дикса, словно от чего-то неприятного, чего он избегал.
– Дело не в том, полезна или бесполезна она, мы говорим не о кофе и не о помидорах, - возразил Веземан.
– Совесть дана человеку природой вроде оселка, по которому он сверяет свои мысли и поступки. И я не верю, что вы свой оселок выбросили, что никогда им не пользовались и не собираетесь пользоваться. Мы не можем, не имеем права забывать историю своего народа, ее лучшие страницы. Мы потомки и наследники Гёте и Вагнера, Бетховена и Шиллера, Гейне и Мендельсона…
Дикс поморщился, прикрыв глаза, и приподнятой ладонью руки остановил Веземана:
– Постой, не надо всех в одну кучу. Остановись на Шиллере. Последние два не были немцами и не представляли нашей культуры. Они чужие, и в их творчестве начисто отсутствовали национальные особенности немца, его дух и характер.
Веземан понимал, что задел больную струну Дикса, задел преднамеренно, с целью убедить своего собеседника, что он, Макс, его единомышленник и такой же чистокровный нацист. Поэтому он не стал возражать напрямую, но вместе с тем счел уместным заметить:
– Я говорю о том огромном вкладе, который внесли в мировую культуру мы, немцы, лучшие представители нашего народа. А между тем сегодня в мире о нас бытует мнение, как о варварах, душегубах, убийцах.
– Мнение это создала еврейская пропаганда. Люди начитались их книг, насмотрелись фильмов и прочей телеерунды. Жестокость, которой подвергает в наши дни Израиль арабов, в десять раз бесчеловечней. Израильтяне возвели садизм и жестокость в норму своего бытия и довели его до чудовищной изощренности, до которой мальчики Гиммлера и Кальтенбруннера не могли додуматься… Но об этом человечество молчит. Почему же не возвышает свой голос протеста? Ты отлично знаешь, почему. А разве американская военщина менее жестока? Читай внимательно газеты, иногда в них, вопреки цензуре, просачиваются жуткие примеры жестокости, варварства, кошмара, который творят янки во Вьетнаме. Недавно я прочитал в венской газете выдержки из инструкции израильского командования своим солдатам на оккупированных землях. Там без всякой дипломатии генералы поучают солдата: "Если арабы вздумают защищаться, ломайте им кости: сначала отцу, потом детям. Арабы не люди, они скот, и поэтому обращаться с ними надо как с животными". Ты не согласен со мной, Макс?
Дикс вопрошающе уставился на Веземана, потому что заданный им вопрос для него самого был спорным, противоречивым, одним из тех, которые в последнее время погружали его иногда в пучину сомнений. И начатый Веземаном разговор о совести еще больше взбудоражил его грешную душу и преступный сатанинский разум. Собственно, Макс и рассчитывал на это, надеясь пробудить в нем остатки совести или жалкое подобие ее. Он сидел в глубокой отрешенности, словно не расслышал или не понял вопроса, в котором уловил какой-то особый интерес Дикса. И это его задумчивое молчание Дикс расценил, как замешательство и нетвердость в отношении того, на что он довольно прозрачно намекал. Наконец, Макс, точно стряхнув с себя груз сомнений, сказал:
– Я предпочитаю откровенность с близкими друзьями и уж конечно с самим собой.
– Он посмотрел на Дикса долгим взглядом и продолжал, не отрывая от Дикса честных глаз: - Я, как солдат, знаю, что войны без жестокостей не бывает. Но как непосредственный участник минувшей войны, я знаю и очень сожалею, что мы, немцы, допускали ненужные, ничем не оправданные бессмысленные жестокости. Вы не согласны со мной, доктор Дикс?
Сама форма вопроса, заданного последними словами Макса, содержала в себе легкую иронию и одновременно безобидную колкость. Дикс не принял вызова. Он не испытывал желания обострять беседу, которая ему пришлась по душе, и по своему обыкновению возвращаться к внезапно прерванной теме, он вдруг сказал:
– Что ж, дорогой Макс, откровенность за откровенность. Мне не доставляет удовольствия работать на янки, а по сути дела на этих черных дроздов левитжеров и кунов. В моей работе можно усмотреть саботаж, настоящий, всамделишный. Но надо мной есть надсмотрщик - Адам Кун. Судя по всему, моя работа приближается к финишу.
Он сделал паузу, взял из пепельницы остаток сигареты и прикурил от газовой зажигалки, не выказывая намерения продолжать свою мысль. Но Максу показалась пауза нарочитой, рассчитанной на его вопрос: "Что, мол, вы имеете в виду под финишем?" Молчание затянулось. Дикс сделал несколько глотков дыма, положил сигарету в пепельницу и молча допил виски. Веземан тоже, как бы за компанию, отпил несколько глотков пива и грустно молчал. Он думал над словом "финиш": что имел в виду Дикс - завершение работы над "А-777" или уход на отдых? Уточнять не хотел, опасаясь вызвать подозрение и так уже настороженного собеседника. Сказал с участием:
– Вы устали, доктор.
Дикс презрительно посмотрел в пространство, злобно усмехнулся и тотчас же опустил глаза - похоже не хотел, чтобы усмешку его Веземан принял на свой счет. Потом облокотился на стол и, приблизив лицо к Максу, сказал с суровой горечью:
– Они решили от меня избавиться. Им не нравится мой саботаж.
– Он с достоинством замолчал и поник головой. Похоже было, что пиво и виски разморили его.
Внимательно наблюдая за Диксом, за быстрыми переменами в выражении его глаз, Веземан пришел к заключению, что его собеседник волнуется, что он находится в состоянии нервного напряжения. Нажим на слово "саботаж" настораживал, казался слишком преднамеренным: в саботаж Дикса он не верил. Вообще их беседа, сотканная из недомолвок, намеков, многозначительных пауз, производила странное впечатление. В то же время, несмотря на сдержанную настороженность и опасение сказать лишнее, в ней чувствовалось обоюдное стремление к диалогу, к доверчивости и откровенности. Такие мысли Веземана подтвердил неожиданный вопрос Дикса:
– Скажите, Макс, только чистосердечно… - он вплотную приблизился к лицу Веземана и прошептал: - Нас не подслушивают?
– Исключено. Ведь это, как вы понимаете, входит в мою служебную функцию.
– А Штейнман?
– Он мой начальник, но обязанности у нас общие. В этом отношении можете быть спокойны. Что же касается лично вас, то доктор Дикс у нас вне всяких подозрений.
– Благодарю вас, - сказал Дикс и странно усмехнулся. Желая продолжать прерванную тему и ощутив в себе прилив решимости, Веземан напомнил о финише: