Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ожидание

Варшавский Владимир Сергеевич

Шрифт:

Товарищи совали ему сухари. Он брал со странной безучастностью, не благодарил и вместо того, чтобы прятать сухари, продолжал стоять, держа их в опущенной руке. Они начали один за другим выскальзывать у него между пальцами и падать на пол. Тогда товарищи принялись засовывать их ему в карманы шинели. Один предложил ему папирос. С трудом разлепив серые губы, он, с необъяснимой уверенностью, что его должны понять, медленно проговорил, открывая фарфорово белые на землистом лице зубы:

— Нет, целых не надо, все равно Султан отнимет, а вот бы маленьких этих, окурочков.

— Что он говорит? — спросил санитар Жан.

Я знал, Султан — это «полицай», который у входа в русский лагерь обыскивал всех русских, когда они возвращались из нашего госпиталя. Я объяснил товарищам.

— Спроси у него, может ли он сшить мне ночные туфли. Я ему дам обрезков сукна, — сказал Жан.

Русский, казалось, нисколько не удивился, что я, француз, обращаюсь к нему по-русски. Подумав он сказал, с трудом шевеля губами:

— Нет, не могу. Больной я. Били меня.

— Кто вас бил? — не удержался я, хотя так ясно это было.

— Немцы, — сказал он, взглянув на меня с испугом. Я увидел, как в его темных глазах промелькнуло такое же выражение обиды и страха, как у того русского на полу в мертвецкой. — Работали мы на лесопилке. Человек семьдесят. Приехали офицера ихние с солдатами. А с ними переводчики — наши русские, из власовцев. Стали уговаривать записаться в Р. О. А. Никто не записался. Тогда взяли каждого третьего и тут же у забора расстреляли. Опять велят записываться, а мы твердо стоим, не соглашаемся. Но больше не расстреливали. Бить только стали. И прикладами и сапогами. Все нутро мне отшибли.

Он помолчал и с убеждением сказал:

— Обижают русский народ.

В это время в комнату заглянул невысокий, с бледным молодым лицом человек в русской фуражке и, дотронувшись до его локтя, ласково, но твердо сказал:

— Идемте, Сидоров, сейчас ваша очередь будет.

У этого маленького русского была на рукаве повязка Красного Креста. Я догадался, что это и был Федя, и вышел за ним.

— Простите, это вы — Федя?

— Да, меня Федором зовут. А как вы узнали? — спросил он с детским удивлением.

— Вот мы там устроили закусить вашим докторам. Приходите и вы.

— Нет, спасибо большое, не могу больных оставить, — сказал он мягко, видимо, не желая обижать меня отказом, но без малейшего колебания.

По его осунувшемуся лицу давно голодавшего человека не прошло даже тени сожаления.

Чувствуя, что настаивать бесполезно, я показал глазами на Сидорова, который, будто обдумывая какой-то неотступный мучительный вопрос, стоял теперь, прислонившись к стене.

— Что с ним? Тяжело болен?

— А, этот? Доходяга, — взглянув на него сказал Федя и улыбнулся.

— Что это такое, доходяга — спросил я.

Федя, все продолжая улыбаться, стал с готовностью объяснять:

— А как же, доходяга это тот, кто уже примирился, что помирает. Доходит, значит, не борется за жизнь. У нас так и делятся — на доходяг и шакалов. Шакалы, те промышляют чем-нибудь, или торгуют, или на кухне работают.

— А что он, правда так плох?

Федя с сомнением покачал головой:

— Когда бы другие условия. А то, знаете, теперь немцы наших туберкулезных по новому методу лечат. Если видят, что уже к концу идет, ставят под холодный душ. Радикальное средство…

— Что же, неужели помогает? — спросил я наивно.

— Нет, к утру умирают, — словно с удовольствием сказал Федя.

— Неужели это может быть?

— Ну, как же. Теперь они это даже более культурно делают. А то раньше, когда тиф был, придут полицаи ночью в тифозный барак и всех перебьют бревнами. Наутро — ни одного больного. Немцы рады — эпидемия ликвидирована. И полицаям выгодно. Ведь продовольствие накануне на больных выписывается, вот они лишние порции и делят между собой.

Федя больше не улыбался, но говорил будто с одобрением. «Уж не смеется ли он надо мной?» — подумал я и посмотрел на него пристальнее. Его изможденное, с приятными чертами лицо было чисто выбрито, отчего натянутая на скулах кожа казалась еще прозрачнее. Из-под ворота гимнастерки проглядывала белая полоска подшитого воротничка. По тому, как он держался и как опрятно был одет, чувствовалось усилие сохранить человеческое достоинство. Он смотрел мне прямо в глаза, и в его печальном взгляде было такое же выражение, как у Сидорова и у того русского в мертвецкой.

Я предложил ему папиросу. Он отвел глаза и отказался:

— Спасибо, я не курю.

Я оглянулся. Около двери рентгеновского кабинета, как нищие на паперти, стояли, сидели на полу и лежали на носилках и матрацах русские больные и раненые. Один, скорчившись в углу, совсем еще мальчик, со стриженной ежиком головой, в последний раз жадно и глубоко заглотнув дым, худой, почти прозрачной рукой протянул окурок соседу.

— На, артиллерист, покури, — сказал он, посмотрев острым глазком.

Рассчитав, что хватит на всех, я подошел к ним и роздал бывшие при мне папиросы или сигареты, как говорили теперь русские. Распространяя тяжелое зловоние гниющих ран, они зашевелились, протягивая ко мне иссохшие, коричневые руки. Несколько человек сказали: «Спасибо, друг».

* * *

Умирали пленные и в нашем лазарете.

Я иду в барак для заразных. На цементном дворике ни кустов, ни деревьев. И все-таки чувствуется весна. Порывы ветра доносят откуда-то с полей пьянящее благоухание оттаивающей земли. Грудь с наслаждением глубоко вдыхает блаженный свежий воздух.

Теперь я вижу, до чего банально было это чувство. Но это не уменьшало его непосредственности и силы. Больше не было всего страшного и нечеловеческого, что совершалось уже столько лет.

Только торжество весны. Одно из тех мгновений, когда чувство жизни, пусть слепой, безжалостной, но все-таки прекрасной, охватывает с такой силой, что мысли о страданиях людей и неизбежности смерти становятся безразличными.

Внезапно из окна барака донесся протяжный стон. Меня поразила эта противоположность. Здесь, на дворе милостиво царствует свет и тепло солнца, свершается праздник вечного обновления, а там — больничный запах, стоны, смерть у изголовья коек. Мне неясно вспомнилось: поэты и художники изображали природу в виде молодой женщины с повязкой на глазах. Прекрасная, но равнодушная, она идет, безжалостно попирая ногами уничтожаемые ею жизни. Сияние весеннего дня показалось мне теперь похожим на эту женщину.

В сенцах барака я столкнулся с одним из наших докторов, капитаном Леже. Вертлявый, хлыщеватый, циничный в разговорах. Но в отличие от глумливо-насмешливых глаз, длинный с подвижными ноздрями нос капитана имел какое-то проникновенное выражение, словно это был особый исследовательский орган для распознавания болезней. Капитан Леже славился своими диагнозами. Пленные его не любили, но отдавали ему должное как хорошему врачу. С необычным для него строгим выражением, он спросил меня:

— Хотите посмотреть, как умирает человек?

Поделиться с друзьями: