Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Памяти Александра Зиновьева

Крылов Константин Анатольевич

Шрифт:

Но вернёмся к «Высотам». Писать книгу Зиновьев начал в начале семидесятых. Ей предшествовали несколько статей, опубликованных в Польше и Чехословакии, которым, как это обычно у нас бывает, «давали больше свободушки», чем коренным русачкам. Ещё одним заходом было эссе об Эрнсте Неизвестном, по сути — социологический этюд на тему того, как общество обходится с талантливыми людьми. Нет, не «советское общество» — а социум как таковой. Это имело непосредственное отношение к тематике «ЗВ».

Книга была закончена в 1975 году и практически сразу переправлена во Францию «с оказией». Оказия оказалась, впрочем, кривоватая, книжка доехала не в полной сохранности, часть текста бесследно пропала. Об этом Зиновьев узнал достаточно поздно и дико взбесился. Впоследствии он восстановил потерю с лихвой, написав «Светлое будущее» и «Записки ночного сторожа».

Отдельный вопрос — печатание книги. Сам Зиновьев, конечно, хотел видеть её опубликованной. Однако ему не хотелось делать это безо всякого повода. Александр Александрович, откровенно говоря, стал ждать, когда его обидят, благо поводов было предостаточно: с ним вообще обходились несправедливо (пусть даже это была такая же несправедливость, «как у всех»).

Непосредственным поводом для отмашки к публикации стало очередное «непущание» Зиновьева за границу. Он считался «невыездным» и по неписанным советским правилам «должен был это понимать». Но именно этого — «понимать» — он и не хотел. Здесь же случай был химически чистым. Зиновьева как раз избрали действительным членом финской Академии Наук. Зиновьев собирался в Финляндию на семинар по логике (видимо, к Хенрику фон Вригту, знаменитому финскому логику). Буквально накануне отлёта делегации Зиновьева «зарубили». Зиновьев по этому поводу устроил публичный протест — встретился с западными журналистами и сделал заявление. На следующий день он пошёл сдавать партбилет. Секретарь партбюро, относившийся к Зиновьеву с симпатией, пытался отговорить его от глупого, с его точки зрения, шага. Профессор выслушал и ушёл, оставив партбилет секретарю.

Дальше началась обычная в таких случаях свистопляска. Зиновьева даже умудрились исключить из Философского общества, в котором он не состоял. Тем не менее, в тот момент компромиссы ещё были возможны — но дальше начался процесс публикации «Высот», и все мосты были сожжены.

Об этом нужно, опять-таки, сказать подробнее. Не то чтобы Зиновьев всерьёз ожидал, что его книга будет немедленно издана. Но вообще-то в те годы практически любая сколько-нибудь вменяемая рукопись «из-под железного занавеса» вызывала интерес и могла рассчитывать на публикацию — хотя бы за счёт какого-нибудь цеерушного фонда. Но с «Высотами» дело шло туго. Как выяснилось позже, её отказались публиковать все русскоязычные издательства. В конце концов текст попал к издателю Владимиру Дмитриевичу, по национальности сербу, владельцу лозаннского издательства «L'Age D'Homme» («Век человека») — многоязычного, но известного именно изданиями всякой интересной славянщины. «Высоты» подвернулись ему случайно: зашёл в дом, где в это время находилась рукопись. Дмитриевичу текст очень показался и он взялся за издание [3] . Рекламировал книгу даже Владимир Максимов, старый антисоветский зубр.

3

Впоследствии тот же Дмитриевич взялся, к примеру, издавать позднего Лимонова — он купил у того за пять тысяч франков рукопись романа «Убийства часового», от которого отказались основные французские издательства, жаловавшие Лимонова исключительно в амплуа «эдички».

Так или иначе, книга вышла — и, что называется, пошла. Книжка не просто вышла, а была переведена, прочитана. Для русскоязычного сочинения, к тому же написанного отнюдь не набоковским языком и теряющего в переводе две трети гэгов и примочек [4] , полной намёков на малоизвестных на Западе людей, к тому же с весьма пессимистической моралью — можно говорить об успехе. Конечно, не таком, как у солженицынского «Архипелага», но всё-таки это был именно что успех.

Разумеется, это перевело статус Зиновьева — находящегося, напоминаю, в пределах Отечества и не намеренного собирать чемоданы, во всяком случае, по доброй воле — ниже плинтуса. Его доисключили отовсюду, откуда ещё не успели, выгнали откуда только могли и начали потихоньку вредить. Досталось и родственникам — в частности, старшему брату, военному, почти дослужившегося до генерала, которого за отказ публично отречься от набедокурившего младшего выгнали из армии и выслали из Москвы. Вокруг семейства Зиновьевых образовалась пустота — та самая, схлопывающаяся.

4

Например. В ЗВ действие происходит в городе Ибанске, в котором все жители носят фамилию «Ибанов». На русском «всё сразу понятно», но найти сколько-нибудь подходящий эквивалент на любом другом языке, да так, чтобы обозначить все аллюзии — начиная с самой распространённой русской фамилии, через литературный образ «города дураков», с косвенной отсылкой к Салтыкову-Щедрину («Ибанск» — явный город-побратим Глупова), и учитывая дополнительные смыслы известнейшего матерного глагола (например, включая значение «ибаться» как «тяжело и напрасно трудиться») — невозможно даже теоретически.

В частности, семейство Зиновьевых лишилось легальных источников заработка. Приходилось существовать на случайные деньги — фактически, на доброхотные даяния. Зиновьев продолжал писать.

Вторая книга — «Светлое будущее» — содержала личные оскорбления в адрес Генерального Секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР Леонида Ильича Брежнева. Засим последовала реакция — по сравнению со сталинскими и даже хрущёвскими временами довольно мягкая. Зиновьева было решено выслать, причём тихо и без шума, по приглашению от какого-нибудь западного университета. Посадили бы, но в ту пору власть боялась «нового Солженицына» или даже «нового Синявского» и вышла установка «не связываться». Впрочем, «по приглашению» выслать строптивого профессора не получилось — пришлось жать масло, ставить сроки...

В августе 1978 года семья Зиновьевых отправилась в Мюнхен — как все тогда думали, навсегда.

X

Сейчас, «после всего», книги Зиновьева провалились в ту же клоаку, что и вся «антисоветская литература». Более того, в эту клоаку их затаптывают ногами либералы (в особенности те, которые сами были прототипами зиновьевских персонажей). Последующее «обратное предательство» Зиновьева — то есть его возвращение в Россию и фактическое присоединение к «красной» оппозиции — тому весьма способствовало. Помню, как одна интеллигентная дама на возрасте, безумно гордившаяся любовно собранной антисоветской библиотекой (с перепечатанным на машинке Солженицыным, ксеренным Шаламовым и т. п). шипела как гюрза: «Зиновьев — свинья… Столько людей посадили из-за книжонок его поганых!» Несколькими годами раньше она, напротив того, вкусно хихикала, цитируя хлёсткие пассажи из «Высот».

И та, и другая реакция, в общем, понятны, но нам сейчас неинтересны. Более того — смысл произведений Зиновьева в наименьшей мере состоит в их «антисоветском пафосе». Это не значит, что его там нет. Просто сейчас он идёт в ту же цену, что и, скажем, пафос Свифта, который в своих сочинениях тоже ведь тонко намекал на родную Британию. Но мы читаем «Гулливера» не за этим — и уж тем более не поэтому.

Но для того, чтобы понять, чем именно зиновьевские инвективы отличались от прочей «антисоветчины», придётся малость углубиться в последнюю. А также поговорить о своеобразной зиновьевской социологии. Вся антисоветская литература, написанная на русском языке, целиком и полностью находится в русле той традиции, которая в своё время породила «критический реализм» и прочие «свинцовые мерзости русской жизни» (от которых большевики впоследствии взялись лечить Россию по принципу similia similibus — и прописали русским свинцовые примочки).

То есть это была литература обличительная и разоблачительная — либо впрямую, с конкретными именами и обвинениями в лицо, либо «с эзопчиком», через «сатиру». Обвинения бросались либо отдельным людям (скажем, Ленину или Сталину), либо каким-нибудь коллективными сущностям (например, «Партии» или «бюрократии»). В пределе они адресовались двум метасуществам — Власти и Народу. Власть обличалась (опять же, если доводить дело до предельного поинта) за её активность, народ — за его пассивность (впрочем, активности народа — особенно русского — принято было тоже заранее бояться, потому как ничего хорошего антисоветчики от него не ждали). Отношения власти и народа описывались в категориях «строя» (в данном случае «советского»), который и был основной мишенью критиков. Ибо, с их точки зрения, единственным источником всего хорошего и всего плохого в стране была именно власть и её конкретные действия.

Зиновьев же демонстрировал совершенно иной подход к социальной реальности. Если с чем-то его сравнивать, то он был близок — как по стилю, так и по предмету основного интереса — к популярным в среде советских инженеров Паркинсону и Мерфи, то есть к жанру «иронических социологических трактатов». Это очень специфический жанр, начатки которого можно усмотреть у великих сатириков прошлого, но по существу он родился во второй половине XX века.

Это прямое художественное изображение общественных отношений на микроуровне, с карикатурными человечками-муравьишками, движимыми социальными законами. Зиновьев называл это «социологическим романом» — когда объектом литературного интереса становятся не герои и не их частные отношения, а то общее, которое через них просвечивает. (Кстати: уж если искать западноевропейские корни зиновьевского творчества, то стоило бы обратить внимание не только на Свифта, но и на… Диккенса, чьи персонажи тоже деформированы «невидимыми социальными силами».)

К «обычной» литературе всё это имеет примерно такое же отношение, как попытка рисовальщика натюрмортов — скажем, каких-нибудь яблок на подносе — изобразить на холсте гравитацию, которая удерживает эти яблоки на подносе. Понятно, что такой рисовальщик неизбежно ударится в гротеск и сатиру: желание изобразить «саму тяжесть» неизбежно приведёт к тому, что яблоки получатся изрядно расплющенными. Но это вовсе не насмешка над яблоками — это именно что желание хоть как-то выразить, подчеркнуть то невидимое, что составляет основной предмет интереса. В этом смысле зиновьевские ушлёпки не более «сатиричны», чем паркинсоновские бюрократы.

Поделиться с друзьями: