Панна Мэри
Шрифт:
Мэри стала приходить в себя. Может быть, даже будет лучше, если порвет он, а не она?.. Это будет хорошо, если не она первая решится порвать. Да, безусловно, это выставит ее в хорошем свете. Она не остановилась даже перед этим, она слушалась голоса своего чувства, она была энтузиасткой; когда оказалось, что нечего особенно впадать в энтузиазм, то чувство, зарожденное из энтузиазма, могло очень легко исчезнуть… Но все же она чувствовала себя связанной.
Чувствовала себя связанной и готова была даже пожертвовать собой, даже пожертвовать! Не из любви уже, а из чувства долга (исполнить данное обещание) она готова была отдать Стжижецкому руку. Как хорошо будут говорить о ней! Нужно быть теперь грустной и молчаливой. «Делать любовь» после всего случившегося достойно какой-нибудь провинциальной курочки. Мэри Гнезненская могла позволить себе влюбиться в талант; но любить, несмотря на все, это хорошо для мещаночек или для дочерей мелких чиновников. Теперь с людьми надо быть грустной и молчаливой, и если Стжижецкий сразу же не сделал первого шага к разрыву — то раз-другой обойтись с ним так, чтобы заставить его сделать это как можно скорее.
И тогда арена опять открыта. Граф Чорштынский, граф Пшецлав Вычевский, граф Стефан Морский… Впрочем, нет необходимости выходить замуж в Польше… Есть австрийские графы и князья, — итальянские, венгерские, — прусские бароны, есть изящные, красивые, остроумные attach'es посольств, есть молодые сановники в европейских министерствах. Нужно только всплыть на поверхность Европы. Надо показать себя не только в Ницце, в Биаррице, во время сезона, но и в салонах Парижа, Вены, Берлина и Лондона. Папины деньги откроют дорогу всюду — надо только захотеть.
Стжижецкий, невестой которого Мэри считалась уже месяца два и которого она любила тайком уже полгода, тяготил ее. Она не задумывалась над тем, как мог он с часу на час становиться для нее все более безразличным.
Это случилось само собой, без участия ее сознания.
— Иначе говоря, я его никогда не любила, и все это мне только казалось, — думала она.
Он опротивел ей, стал для нее отвратительным. Она забыла обо всем, что было между ними, точно никогда ничего не было…
Пошла дальше по своему пути…
Родители с ней ни о чем еще не говорили. Вообще, со вчерашнего вечера, после позорного провала оперы Стжижецкого «Роза саронская», его фамилия не произносилась в доме…
Послышался вдруг легкий стук в дверь комнаты Мэри.
— Папа? Войди!..
Вошел Рафаил Гнезненский, немного смущенный и, как всегда, с любезной и сладкой улыбкой на губах.
— Пишешь?
— Нет, так сижу…
Гнезненский взглянул на Мэри, и она ответила:
— Ну, конечно, папа, — о чем тут говорить?
Гнезненский подошел к ней ближе, поцеловал ее в лоб; Мэри поцеловала его руку.
— Что ты думаешь делать?
— Думаю ничего не делать и ждать. Он первый порвет, наверное…
— И я так думаю…
Потом он вынул из кармана нить великолепного жемчуга и, протягивая его на руке дочери, спросил:
— Смотри, — хорош?..
У Мэри заблестели глаза.
— Замечательно!
Гнезненский надел нитку на шею дочери; Мэри опять поцеловала его руку.
— Ты не чувствуешь запаха сена и… амбаров? — спросил Гнезненский, улыбаясь собственному остроумию.
— Нет, папа, — а что?
— У тебя на шее — деревня!
Оба рассмеялись, и Мэри почувствовала себя прежде всего дочерью крупного капиталиста.
— Я хотел доставить тебе удовольствие, Мэри, но не только потому купил этот жемчуг. Распространились слухи, что я потерпел большие убытки за последнее время. И я, действительно, потерял немного, тысяч 500, или что-то в роде этого… При таких делах, как у нас, приходится иногда и терять. Но ведь, в конце концов, отец оставил мне два миллиона, у меня их скоро будет двенадцать: значит, я больше зарабатывал, чем терял. И хоть я потерял полмиллиона, но я еще могу, если мне придет в голову, купить моей дочери жемчуг за 30 тысяч рублей, жене бриллианты за 15 тысяч и дать на больницу 5 тысяч. Во всей Варшаве об этом говорят.
— Какой ты умный, папа!
— А ты какая умная! Но что же ты думаешь делать теперь?
— Выйду или за Чарштынского, или за Вычевского. Если это не удастся, мы поедем за границу.
— Хорошо.
— Поедем в Париж, и у нас будет там открытый дом. Прежде всего — художники. Музыканты, живописцы, литераторы, — за ними общество. У нас будут завтраки по понедельникам и обеды по четвергам. Мы должны быть известны, как один из очагов интеллигенции в Париже. Как бы там ни было, папа, но если ты кончаешь двенадцатый миллион, то у тебя больше 32-х миллионов франков состояния. Это не Ротшильд, не Эфрусси, не Макей, но вполне европейская марка. И у тебя только одна дочь. С этим можно кое-что сделать. Но ты, папа, добейся, прежде всего, титула барона. Первый попавшийся купчик из Лодзи — уже барон… Раздобудь титул, папа!..
— Хорошо, Мэри, я буду добиваться!
— Если бы нам можно было стать графами!..
— Нет, это невозможно!
— А римское графство? Ведь мы католики!
— Да, Мэри, но это невозможно, — тут Гнезненский слегка заколебался, — не будет ли это слишком скоро?
Мэри закусила губы.
— Ну, так будем хоть баронами, папа, хоть «де». Чтоб у нас на каретах можно было ставить хоть пять палочек. А то эти орнаменты и стрелки на шорах! Выезжать стыдно. Точно мы какие-нибудь Куфкэ или Румлеры. Ужасно неприятно: когда мы едем, люди нас могут принимать за каких-нибудь пивоваров или булочников… Вообще за мещан…
Гнезненский вздохнул.
— Что делать, детка?..
— Надо во что бы то ни стало добиться титула. Твое состояние — мое состояние. Я дам 100.000, если у нас будет титул.
— Ну, так много не надо.
— Но, если бы понадобилось…
Мэри почувствовала вдруг свою мощь. Она может распоряжаться сотнями тысяч, она — девятнадцатилетняя девушка.
— Папа, лет за десять ты можешь сделать еще большое состояние?
— Этого нельзя рассчитать, Мэри. Мы не проживаем и шестой части наших доходов, хотя живем очень роскошно. Капитал все увеличивается. А кроме того, может подвернуться какое-нибудь дело, которое сразу может дать в руки несколько десятков миллионов. Этого никогда не знаешь. Барон Гирш начал с пустяков. Правда, он обделывал свои дела на великосветской арене.
— Ну, вот видишь, папа. И чего это мы, чорт возьми, родились как тараканы за печкой!
— Что же делать, детка, что делать? И так нам роптать нечего. Нам Господь Бог помогает ничего себе…
— Да, но в Европе у нас могло бы быть не 11 или 12, а двести миллионов.
— О, даже больше! Но что же делать…
— Вот видишь, папа! У нас нет ни имени, ни мирового состояния! Что мы?!
Гнезненский погладил дочь по лицу.
— Ну, не злись, Мэри милая. Титул мы где угодно раздобудем, — во всяком случае, нас везде будут считать одними из самых богатых людей.
— Но не в Америке, например.
— И там, и там…
— Да, но ведь мы должны затмевать других, блистать. Подумай, папа, — за пределами Варшавы, за пределами Польши кто о нас знает? Разве, когда мы проезжаем через Берлин или Вену, о нас пишут в газетах? О нас упоминают, как о приезжих, на последней странице «Fremdenbllatt», наравне с какими-нибудь Куфкэ или Вульбербург. И не больше. Разве не должны писать в хронике: «В нашем городе находится проездом известный миллионер барон Рафаил Гнезненский с женой и дочерью, известной красавицей»? Разве так не хорошо?