Песни Мальдорора
Шрифт:
Уж недалек тот день, когда моя рука повергнет тебя в прах и с прахом смешается твое ядовитое дыхание; я вырву твое сердце, а скрюченный предсмертными судорогами труп оставлю на дороге, дабы ошеломленный путник знал: сие еще трепещущее тело, чей вид пригвоздил его к месту и лишил дара речи, похоже, если здраво разобраться, всего лишь на прогнивший и рухнувший от дряхлости дуб! Какие крохи жалости удерживают меня сейчас, когда ты предо мною?! Отступи же по собственной воле, изыди, говорю тебе, иди отмой неизмеримый свой позор кровью новорожденного младенца – ведь таково твое обыкновение, Достойная тебя привычка. Прочь… ступай, куда глаза глядят. Я осудил тебя на вечные скитанья. На одиночество и бесприютность, Иди же… иди, пока не отнимутся ноги. Блуждай среди песков пустыни до скончания веков, пока вечный мрак не поглотит светила небесные. Набредешь ли на тигриное логово – его хозяин бросится прочь, лишь бы не видеть в тебе, как в зеркале, точное отражение своей свирепости, вознесенной на постамент чистейшего разврата. Если же, понукаемый усталостью, ты остановишься близ моего дворца, если взойдешь на каменные плиты, меж которых растут колючки и чертополох, будь осторожен: не стучи подошвами своих драных сандалий по изукрашенным галереям, ступай легко, на цыпочках. И это не пустое предостереженье. Не ровен час, разбудишь юную мою супругу с малолетним сыном, которые покоятся в свинцовом подземелье, под стенами замка и жуткие стоны заставят тебя побледнеть. Их жизни пресекла твоя прихоть, и хоть они всегда твердо знали, как страшна твоя мощь, но все-таки не ожидали (свидетельство тому – их предсмертные речи), что приговор окажется столь беспощадным! И уж тем более старайся незаметно проскользнуть через безмолвные пустые залы с потускневшими гербами на усыпанных изумрудами стенах, где стоят горделивые статуи моих славных предков. Эти мраморные изваяния ненавидят тебя, берегись их ледяного взгляда. То говорят тебе уста единственного и последнего из их потомков. Взгляни на их занесенные то ли для обороны, то ли для страшного удара руки, на их надменно вскинутые головы. Уж верно, они догадались, какое зло ты причинил мне, и, если, двигаясь вдоль ряда отполированных до блеска глыб, на которых стоят эти грозные статуи, окажешься в пределах досягаемости, тебя настигнет кара. Говори, коль есть тебе что сказать в свою защиту. Рыдать же ныне не пристало. Рыдать надо было раньше, в более подходящее время. Если же ты наконец прозрел, смотри сам, каковы плоды твоих деяний и сам себе будь судией.
Прощай, я ухожу на скалистый берег, чтобы холодный ветер наполнил мою грудь, стесненную настолько, что я едва не задохнулся, ибо легкие мои громко ропщут и требуют, чтоб я избрал для созерцанья предмет поблагостней и попристойней, чем твоя особа!
(5) О непостижимое племя педерастов, я не стану бранить вас за падение, не стану презрительно плевать в ваш воронкообразный зад. Терзающие вас постыдные и трудноизлечимые болезни и без того уж служат вам неотвратимым наказаньем. Прочь, учредители нелепых законов и поборники тесных рамок пристойности, – прочь, ибо разум мой свободен от предрассудков. Вы же, юные отроки – или, вернее, девы, – скажите (но только держитесь подальше, ведь я и сам не умею сдержать свои страсти), когда и как в ваших сердцах зародился мстительный замысел украсить человечество венком кровоточащих ран. Ведь ваши поступки (хотя лично я от них в восторге!) заставляют его краснеть за своих сыновей; распутство, толкающее вас в объятия первого встречного, ставит в тупик даже мудрейших из философов, а ваша чрезмерная похоть приводит в изумленье даже женщин. Вы, бесспорно, отличаетесь от прочих людей, но возвышеннее ли вы или низменнее их, вот что неясно. Быть может, вы наделены шестым чувством, которого недостает всем нам? Скажите, не кривя душой. Впрочем, мне нет нужды допытываться, я сам уж давно, с тех пор, как близко наблюдаю недюжинные ваши души, оценил вас по достоинству. Благословляю вас левою рукою, освящаю правою, о ангелы, хранимые моею всеобъемлющей любовью. Лобзаю ваши лица и вашу грудь, лобзаю сладостными своими устами все части прекрасного и благоуханного вашего тела. Отчего вы сразу не открыли мне свою суть, отчего не сказали, что вы – воплощение высшей духовной гармонии? Мне самому пришлось угадывать, какие перлы нежности и чистоты таятся в ваших трепетных сердцах. В вашей груди, украшенной гирляндами из роз и из осоки. Чтобы познать вас, я должен был раздвинуть столпы ваших ног и прильнуть к средоточию целомудрия. И кстати (замечание немаловажное!), не забывайте каждый день как можно тщательнее мыться горячею водою, ибо иначе уголки моих ненасытных губ неминуемо будут разъедены венерическими язвами. О, если бы весь мир был не огромным адом, а гигантским задом, я знал бы, как мне поступить: я бы вонзил свой член в кровоточащее отверстие и исступленными рывками сокрушил все кости таза! И скорбь не ослепила бы меня, не застлала бы взор сыпучими дюнами, я отыскал бы в недрах земных убежище спящей истины, и реки скользкой спермы устремились бы в бездонный океан! Но к чему сожалеть о том, чего нет и чему никогда не бывать? не стоит предаваться бесплодным мечтаньям. Пусть лучше каждый, кто захочет разделить со мною ложе, приходит без боязни, однако же пусть знает, что мое радушие имеет строгие пределы: оно распространяется на тех, кому еще не минуло пятнадцати лет. Правда, мне самому уже тридцать, но это не помеха, что, в самом деле, за важность? С годами не охладевает пыл, напротив, и если волосы мои белы как снег, то не от старости, а по иной, известной вам причине. Мне не по вкусу женщины! Гермафродиты тоже! Меня влекут лишь существа, подобные мне самому, чье тело отмечено печатью благородства, отчетливой и неизгладимой. Вы скажете, что обладательницы длинных волос тоже соплеменны мне? Не верю и не отступлюсь от этого своего убежденья. Изо рта у меня отчего-то течет солоноватая слюна. Кто бы высосал ее и избавил меня от этой напасти? Она сочится и сочится без конца! О, знаю, знаю, что это такое. Уже не раз я замечал, что если ночью прокусываю горло лежащего со мною рядом отрока и напиваюсь его крови (но было бы ошибкой считать меня вампиром: так называют мертвецов, восставших из могилы, тогда как я живой), то наутро часть этой крови извергается обратно – вот откуда эта смрадная слюна. Ничего не поделаешь, как видно, мой пищеварительный тракт, ослабленный пороком, не может действовать исправно. Но только не пересказывайте никому моих признаний. Прошу об этом не столько ради себя, сколько ради вас самих и всех других людей, пусть страх перед неведомым удерживает в рамках добродетели и долга тех, кто мог бы, прельстившись пагубным моим примером, пойти по тому же пути. Будьте любезны (за недостатком времени не могу прибегнуть к более пространной формуле вежливости), взгляните на мой рот: вы будете поражены странным его видом – не стану наталкивать вас на сравнение с чешуей змеи, – а все оттого, что я сжимаю губы, как могу, чтобы казаться бесстрастным и холодным. Вам-то известно, что на самом деле все не так. Какая жалость, что сквозь сии благочестивые страницы я не могу увидеть твоего лица, читатель. Если ты еще юн, еще не достиг зрелости, прильни ко мне. Сожми меня в объятиях, сожми покрепче, не бойся причинить мне боль, пусть напрягутся как можно сильнее наши сплетенные мускулы. Еще, еще сильнее. Но нет, все тщетно, непроницаемая плотность этого, во многих отношениях непревзойденного листа бумаги мешает нам окончательно слиться. Признаюсь, я всегда испытывал порочное влеченье к хлипким школьникам и чахлым фабричным мальчишкам! Не подумайте, что это бред: я мог бы, если бы потребовалось, в подтверждение правдивости этого удручающего признания развернуть перед читателем длинную цепь подлинных событий. Человеческое правосудие, как ни расторопны его служители, пока еще ни разу не смогло поймать меня с поличным. Однажды мне даже случилось убить дружка, который недостаточно пылко отвечал на мои ласки, а труп я швырнул в заброшенный колодец, не оставив против себя никаких прямых улик. Но отчего, о юноша-читатель, тебя пробирает дрожь? Или ты боишься, что то же самое я учиню с тобою? О, это вопиющая несправедливость по отношению ко мне… А впрочем, ты, пожалуй, прав: остерегайся, особенно ежели ты хорош собою. Мой член всегда чудовищно раздут, и даже когда пребывает в невозбужденном состоянии, никто из приближавшихся к нему (а мало ли их было!) не мог выдержать его вида, даже тот грубый чистильщик сапог, который в припадке безумия всадил в него нож. Неблагодарный! Мне приходится дважды в неделю менять всю одежду, и чистоплотность – отнюдь не главная тому причина. Просто иначе люди в считанные дни перебили бы друг друга. Ибо, в каком бы краю земли я ни появился, они повсюду докучают мне, сбегаясь толпами, чтобы лизать мои ступни. Такой притягательной силой обладает мое семя для всех существ, снабженных обонятельными нервами! Они стекаются с берегов Амазонки, оставляют благодатные долины Ганга, бросают приполярные, поросшие лишайником, просторы, чтобы пуститься в долгую погоню, вопрошая громоздкие города, не проходил ли вдоль их стен тот, чья божественная сперма наполняет дивным ароматом озера, горы, вересковые степи, скалистые мысы и морские просторы! Но, не найдя меня нигде (я укрываюсь в самых недоступных местах, чтобы распалить их еще больше), они предаются отчаянью, толкающему их на гибельные безумства. Разбившись на два стана, тысяч по триста в каждом, они вступают в битву, и грохот пушек предваряет кровавое побоище. Точно спаянные общей волей, в один и тот же миг бросаются в атаку фланги. Встают и падают каре, чтобы не встать уже вовек. Испуганные кони шарахаются во все стороны. Ядра неистовыми метеорами взрывают землю. И когда опускается ночная тень, то молчаливый месяц, что проглядывает сквозь лохмотья туч, печально освещает лишь горы трупов на месте жуткой сечи. Туманный серп обводит указующим перстом тела убитых, что покрывают землю на много миль окрест, точно приказывает мне задуматься и поразмыслить о том, сколь смертоносен для людей тот приворотный талисман, которым наградила меня судьба. Увы, сколько протечет еще веков, прежде чем погибнет, запутавшись в моих тенетах, весь род людской! Так гибкий и непритязательный ум использует, чтобы добиться своего, то самое, что раньше преграждало ему путь. Одна лишь эта возвышенная цель влечет к себе все мои помыслы, и, как вы сами можете судить, держаться тесной колеи той темы, что была намечена вначале, я более не в силах. Последнее слово… то было зимней ночью. Свистал и гнул ели студеный ветер. И в этой тьме Господь отворил свои двери и впустил педераста.
(6) Тихо! Идет похоронная процессия. Преклоните одно и другое колено и пойте загробную песнь. (Мудро и здраво поступит тот, кто истолкует мои повелительные речи лишь в грамматическом, а не в буквальном, абсолютно неуместном смысле.) Возможно, это ублаготворит душу усопшего, что направляется в могилу на вечный отдых от суетной жизни. Возможно… и, по-моему, даже несомненно. Заметьте, я не отрицаю, что ваше мнение до некоторой степени может расходиться с моим, однако главное – обладать правильными нравственными критериями, так чтобы каждый усвоил принцип, который велит поступать с ближним так же, как хочешь, чтобы поступали с тобою. Первым шествует священнослужитель, неся в одной руке белый стяг, символ мира, а в другой – золотую эмблему, изображающую детородный член и лоно, в знак того, что эти части тела становятся весьма опасными инструментами, когда – отбросим всякое иносказание – ими пользуются бестолково и вопреки велениям природы, вместо того чтобы пускать их в ход как действенное средство против всем известной страсти, служащей причиною едва ли не всех человеческих бед. Пониже спины у жреца свисает до самой земли пышнейший конский хвост (он, разумеется, пришит). Сие есть призыв быть осмотрительными, дабы не уподобиться скотам. Вслед за утешителем-пастырем движется отлично знающий дорогу гроб. А родственники и друзья покойного, как можно заключить из выбранного ими места, решили замыкать процессию. Величественно следует она, подобно судну, рассекающему волны моря, не опасаясь затонуть, поскольку в нынешнее время острые рифы и неистовые бури напоминают о себе лишь своим весьма ощутимым отсутствием. Чуть поотстав от погребальной группы, резво скачут жабы с саранчою, им тоже ведомо, что скромное участие в похоронах – неважно чьих – когда-нибудь зачтется им. Они вполголоса переговариваются на своем причудливом языке (не будьте столь спесивы, советую вам от души, чтоб думать, будто вы одни владеете бесценным даром облекать свои мысли и чувства в словесные одежды) о том, кто нередко встречался им, когда пробегал по зеленым лугам или окунался, смывая пот, в бирюзовые воды заливов, окаймленных золотом песков. На первых порах казалось, что жизнь благосклонна к нему, она улыбалась ему, осыпала цветами, но вы, уж верно, сами поняли, или, скорее, догадались, что ему было не суждено перешагнуть порог детства, и, покуда нет необходимости убеждать вас в обратном, не стану продолжать вводную часть своего безупречного рассуждения. Десять лет. Число, до странности напоминающее о количестве пальцев у нас на руках. Десять – это и много, и мало. Но, взывая к вашему чувству справедливости, я предлагаю вам, не медля ни секунды, признать со мною вместе, что в случае, который нас интересует, это скорее мало. Когда я думаю о тех таинственных законах бытия, в силу которых смерть настигает человека с такой же легкостью, как муху или стрекозу, не оставляя никакой надежды на возвращение в этот мир, во мне шевелится досада и ужас, ведь моя жизнь может пресечься прежде, чем я успею растолковать вам все то, чего, признаюсь без амбиций, еще и сам не понимаю. Но поскольку за долгое время, истекшее с тех пор, как, терзаемый страхом, я приступил к последней фразе, я все еще не умер – невероятный, но бесспорный факт, – то считаю небесполезным теперь же публично признать свое полнейшее бессилие, особенно в столь важных и мудреных вопросах, как тот, что мы затронули сейчас. Поистине достойно удивления, как тянет нас искать (чтоб сделать общим достоянием) различие и сходство в предметах самых разнородных и столь, казалось бы, малопригодных для таких курьезнейших сопоставлений, но, право же, сии сравнения, которые писатель придумывает просто для потехи, весьма украшают его стиль и делают его похожим на неподражаемую, неизменно серьезную сову. Так что я, предадимся этому соблазнительному занятию. У королевского коршуна [48] крылья много длиннее, чем у сарыча, полет его свободнее, и потому он проводит в воздухе всю жизнь. Летает он без устали и, что ни день, покрывает изрядное расстояние, причем проделывает это не ради охоты, не в погоне и даже не в поисках добычи – он вообще не охотится, – а просто потому, что, кажется, полет – его естественное состояние и любимое занятие. Нельзя не восхищаться, глядя на него. Длинные узкие крылья словно застыли, управляет один лишь хвост, и управляется отлично, пребывая в безостановочном движении. Птица легко поднимается ввысь, легко, как по наклонной плоскости, скользит к земле, она как будто плывет в воздушных струях, то стремительно мчась, то замедляя лет, то замирая и целыми часами паря, как бы подвешенная на нити. Не заметно ни малейшего движенья крыльев, – совсем не заметно, хотя бы даже вы распахнули глаза, как ворота. Конечно, каждый волен заявить (хотя это и было бы не слишком деликатно), что не усматривает никакой, даже и самой отдаленной, связи между красотой летящего коршуна и красотой мертвого ребенка, что покоится в гробу, точно кувшинка на водной глади; однако эта слепота – лишь следствие непоправимой ущербности, порожденной длительным бесчувствием к добровольному невежеству, в котором закоснели люди. А между тем сходство между двумя членами моего лукавого сравнения в их безмятежном спокойствии, и это до того банально и прозрачно, что остается лишь дивиться подобной умственной неповоротливости, каковая, как я уже заметил, объясняется неизменной привычкой взирать на все и вся с глубоким и ничем не обоснованным безразличием. Как будто ежедневное лицезрение делает предметы менее достойными внимания и пристального любопытства! У кладбищенских ворот процессия остановилась: она и не намерена была двигаться дальше. Могила готова, в нее опускают гроб по всей установленной для данных обстоятельств церемонии, и вот уже брошены первые пригоршни земли. Средь горестного молчания священник произносит небольшую речь, чтобы довершить погребение покойного главным образом в сознании собравшихся. Начинает он с удивления обилием слез, проливаемых по столь незначительному поводу. Дословно так и сказано. А далее выражает опасение, удастся ли ему достаточно убедительно изложить свой взгляд на то, что представляется ему неоспоримым благом. Знай он заранее, что смерть так малопривлекательна в своей заурядности, он отказался бы от своей миссии, чтобы не увеличивать законную скорбь толпы родных и близких; но некий тайный глас велит ему утешить их души, хотя бы это успокоение сводилось к надежде, что тот, кто умер, и те, кто его пережили, вскоре встретятся на небесах. Меж тем, верхом на скакуне, летел к тому же кладбищу мой Мальдорор. Копыта резвого коня взметали густую пыль, что призрачным венцом клубилась над головою всадника. Вам, конечно, неведомо его имя, но я-то – знаю, кто он. Чем ближе, тем отчетливей черты его лица, словно отлитые из платины, хотя оно до половины укутано плащом, который, я надеюсь, не успел еще изгладиться из памяти читателей, так что видны одни глаза. Прервав на середине свою речь, священник побледнел: его слух уловил неровный стук копыт неразлучного со своим господином и делящего с ним славу белого коня. «Да, – заговорил он снова, – я твердо верю в грядущую встречу, так поразмыслите и скажите: пристало ли называть смертью недолгую разлуку души и тела? Ибо, кто полагает истинною жизнью пребывание здесь, на земле, тот находится в плену иллюзии, которую следует поскорее развеять». А конский топот раздавался все громче, когда же, заслоняя горизонт, в кладбищенских воротах появился сам всадник, стремительный, как смерч, священник возгласил: «Итак, вы знаете теперь, что тот, чье земное бытие так рано оборвала болезнь и кого приняла сия могила, воистину жив, узнайте же, что тот, другой, кого уносит прочь пугливый конь, – взгляните на него, пока он близко, пока не обратился в точку и не исчез среди дерев, – тот, чья жизнь еще длится, он, и только он один, воистину мертв».
48
У королевского коршуна … – Описание полета коршуна – прямая цитата из Бюффона, приведенная в «Энциклопедии естественной истории» Шеню.
(7) «Каждую ночь, в час, когда особенно крепок сон, из-под пола, из дырки в углу, осторожно высовывает голову огромный матерый паук. И чутко вслушивается, не уловят ли его челюсти какого-нибудь звукового колебания в атмосфере. Понятно, что если он при своем телосложении насекомого возжелал пополнить собою блестящую плеяду литературных героев, то ему и следовало, по меньшей мере, уметь улавливать звуки челюстями. Уверившись, что вокруг все тихо, паук, не утруждая себя дальнейшим размышлением, вытаскивает из гнезда одну конечность за другой и в несколько шагов оказывается у моего ложа. И странное дело: обычно мне ничего не стоит отогнать сонливость и кошмары; когда же эта тварь карабкается по точеным ножкам кровати к атласным простыням, меня как будто сковывает паралич. Паучище сжимает мне горло лапами и принимается сосать мою кровь, сливая ее в свою утробу. Сосет как ни в чем не бывало! Сосет еженощно, с упорством, право же, достойным лучшего употребленья, и, верно, успел уже высосать не один литр багровой жидкости, название которой всем известно! Не знаю, что такого я ему сделал, за что он мстит мне? Быть может, по неосторожности отдавил ему лапу? Быть может, похитил его детенышей? Что сказать об этих предположениях: оба они представляются весьма сомнительными и не выдерживают сколько-нибудь серьезной критики; нелепость их так велика, что может вынудить меня пожать плечами и даже усмехнуться, хотя насмешничать нехорошо. Эй ты, черный тарантул, берегись: если ты не можешь привести в свое оправдание ни одного неопровержимого силлогизма, то рано или поздно однажды ночью отчаянным усилием угасающей воли я все-таки заставлю себя очнуться, разгоню злые чары, не дающие мне пошевельнуться, и раздавлю тебя меж двух пальцев, как студенистую каплю. Но мне смутно помнится, будто бы я сам когда-то позволил тебе безнаказанно взбираться на мою цветущую грудь и подползать к лицу, а если так, то, значит, я не вправе препятствовать тебе. О, кто бы помог мне распутать эти сбивчивые воспоминания! В награду за услугу я отдал бы ему всю кровь, какая осталась в моих жилах, всю, до последней капли, а ее, пожалуй, еще наберется на половину доброго кубка». Так говорил он и снимал с себя одежды. Затем поставил на край кровати одну ногу, другою оттолкнулся от сапфирного пола и, сделав рывок, оказался в горизонтальном положении. Сегодня он решил не смыкать глаз, чтобы дать отпор врагу. Но разве не принимает он такое же решение каждый раз, и разве каждый раз не рушится оно, наталкиваясь на неясный образ рокового, давнишнего обещания? Он замолкает с грустною покорностью, ибо клятва всегда была для него свята. Величественным жестом набрасывает на себя шуршащий шелк, но не опускает полог и не завязывает золотых его кистей; раскинув смоляные кудри по бархату подушки, окаймленной бахромою, нащупывает у себя на шее зияющую рану, в которой, как в своем гнезде, устраивается тарантул, и на лице его написано блаженство. Он тешится надеждой (потешьтесь вместе с ним и вы!), что нынешнею ночью в последний раз увидит кровопийцу, он жаждет только одного: чтобы мучитель поскорей покончил с ним, и для него отрадой будет смерть. Смотрите, из-под пола, из дырки в углу, осторожно высовывает голову огромный матерый паук. И все это уже не на словах. Он чутко вслушивается, не уловят ли его челюсти какого-нибудь звукового колебания в атмосфере. Увы! словесный тарантул облекся плотью, и, хотя восклицательным знаком впору завершать здесь каждое предложение, это же не причина, чтобы не ставить его вовсе! Уверившись, что вокруг все тихо, паук, не утруждая себя дальнейшим размышлением, вытаскивает из гнезда одну конечность за другой и в несколько шагов оказывается у одинокого ложа. На миг он приостановился, но колебался недолго. «Отменять пытку еще рано, – рассудил он. – Прежде надо объяснить осужденному, за что же он обречен на вечные муки». И, забравшись на постель, паук подполз к самому уху спящего. Если хотите услышать его речи от слова и до слова, то выбросьте из головы все посторонние предметы, которые загромождают просторные галереи вашего ума, и воздайте ему должное внимание, которое я оказываю вам, допуская лицезреть сцены, как я полагаю, интересные для вас, в то время как никто не помешал бы мне держать при себе все, о чем я рассказываю здесь. «Проснись, остывший пепел страстей, проснись, иссохший скелет! Исполнился срок – десница правосудия остановилась. И ты получишь разъяснение, которого так жаждал. Ты слышишь? Но не пытайся пошевелиться: сегодня ты еще во власти нашего гипноза, ты все еще парализован, но зато теперь в последний раз. Скажи, какие чувства пробуждает в тебе имя Эльсенор? Ты позабыл его! А гордый Режинальд, он тоже не оставил никаких следов в твоей безупречной памяти? Взгляни, это он прячется в складках занавеси, он тянется к тебе, но не осмеливается заговорить из робости, ведь он еще застенчивей меня. Сейчас я кое-что расскажу тебе из времен твоей молодости, и ты все вспомнишь…» Паук раздвинул свое чрево, и двое юношей в синих одеждах, с огненными мечами, вышли из него и встали по сторонам ложа, словно на страже священного сна. «Вон тот, кто и сейчас не может оторвать от тебя глаз, столь сильна его привязанность, был первым из нас, кого ты взыскал своей любовью. Ты часто бывал с ним слишком резок, и он страдал. И всячески старался ничем не вызывать твоего неудовольствия – но в этом не мог бы преуспеть и ангел. Как-то раз ты пригласил его с собою искупаться в море. Точно пара лебедей, вы бросились в воду с высокой скалы. И, отменные пловцы, поплыли в толще вод, соединив вытянутые вперед руки. Так протекли минуты. И наконец, в изрядном отдалении от берега, вы вместе вынырнули; ваши волосы перепутались, соленые струи стекали с них. Но что произошло там, под водою, отчего протянулся по волнам длинный кровавый след? Меж тем, едва лишь вынырнув, ты тотчас поплыл дальше и будто бы не замечал, что твой товарищ все слабеет. Он выбился из сил, ты же мощными гребками удалялся к туманной дымке горизонта. Он звал на помощь, ты же оставался глух. Трижды разнесся подхваченный эхом глас Режинальда, трижды выкликнул он твое имя, ты же трижды ответил ему ликующим возгласом. Берег слишком далек – ему не добраться, и он поплыл вслед за тобою, чтобы догнать и обрести желанный отдых, держась рукою за твое плечо. Без малого час продолжалась эта погоня жертвы за охотником, твой друг терял последние силы, ты же словно набирался новых. Но наконец, отчаявшись сравняться с тобою в скорости, он сотворил короткую молитву и вручил свою душу Всевышнему; перевернувшись на спину, он распластался, так что было видно, как сотрясается его младая грудь от бешеных ударов сердца, и, отбросив все надежды, приготовился к смерти. Твои же могучие руки вспарывали морскую гладь уже в непроглядной дали и уносили тебя все вперед и вперед, с быстротою идущего на дно стремительного лота. На счастье в это время мимо проплывала лодка рыбаков, которые, расставив в море сети, возвращались на берег. Они заметили бесчувственного Режинальда, решили, будто он – последний уцелевший после кораблекрушения, и подняли его в свой челн. На правом боку у него обнаружилась рана, столь небольшая и вместе столь глубокая, что опытные моряки поняли: ни рифы, ни камни не могли оставить подобного следа. Лишь колющее оружие, нечто вроде острейшего стилета, могло быть причастно к появлению на свет такого крохотного отверстия. Но ни тогда, ни после Режинальд не пожелал открыть, что приключилось с ним во время краткого визита в лоно волн, и сохранил доныне эту тайну. Гляди же, слезы струятся по щекам его и попадают на твою постель; бывает, вспомнить о несчастье горше, чем пережить его. Но тебя я жалеть не стану, – много чести! И не вращай так бешено глазами! Спокойствие! Ты все равно не шевельнешься. К тому же я еще не кончил свой рассказ. Выше меч, Режинальд, не отступайся так легко от мести. Как знать, не станешь ли потом раскаиваться. – Итак, время шло, и в тебе, Мальдорор, проснулась, хоть и не надолго, совесть; желая искупить свою вину, ты завел новую дружбу и решил на этот раз чтить и лелеять своего избранника. Раскаиваясь в прошлых прегрешениях, ты окружил вторую жертву нежною заботой, каковой был лишен ее предшественник. Но все твои старанья были тщетны: никто не волен вдруг переменить натуру, душа твоя осталась прежней. Вторым избранником был я, Эльсенор. Ты поразил мое воображение с первой встречи. Тогда мы долго не сводили друг с друга глаз, и наконец ты улыбнулся. А я потупился, ослепленный дивным пламенем твоих очей. И у меня мелькнула мысль, что ты, возможно, под покровом ночи, спустился в этот мир с небес, с какой-нибудь сияющей звезды, ибо ты не походил на тварь из человеческого стада – я бы солгал, если б сказал иное – и лучистый нимб блистал над твоей головой. Мне страстно захотелось спознаться с тобою поближе, но нездешнее твое величие подавляло все мои поползновения, и безотчетный страх томил меня. О, для чего не внял я этому предостерегающему гласу! Ведь опасенья оказались не напрасны. Уловив мои застенчивые колебания, ты сам зарделся и первым протянул мне руку. Едва вложив свою ладонь в твою, я ощутил себя сильнее, меня овеяло дыханье твоего высокого ума. И мы пошли вперед, навстречу ветру, трепавшему нам кудри, вдыхая пьянящий аромат мастиковых дерев, жасмина, померанцев и гранатов. Дикий кабан стремглав пересек тропу прямо перед нами и, увидев меня с тобою, уронил слезу, но я не понял отчего. К ночи мы достигли ворот многолюдного града. На темно-синем фоне неба причудливым узором рисовались его купола, остроконечные минареты и мраморные колонны бельведеров. Но ты не пожелал остаться здесь на отдых, хотя мы оба изнемогали от усталости. Подобно ночным шакалам, скользили мы вдоль укрепленных стен, избегая встречи со стражниками и наконец, пройдя весь город, вышли из противоположных ворот и зашагали прочь от пестрого улья животных, наделенных разумом и не менее цивилизованных, чем бобры. Светляки освещали нам путь, сухие травы потрескивали под ногами, да прерывистый волчий вой порою нарушал тишину наших блужданий во мраке. Но что же заставляло тебя бежать от мест, где роятся люди? Тревожный этот вопрос не выходил у меня из головы, меж тем как все труднее становилось передвигать натруженные долгим переходом ноги. Наконец мы вышли на опушку густого леса; деревья здесь были оплетены паутиной лиан, вьюнов-паразитов, и заросли колючих кактусов преграждали путь. Ты остановился около березы. И велел мне преклонить колена для предсмертной молитвы: чтобы проститься с жизнью, ты оставлял мне четверть часа. Тут-то и открылся мне смысл тех быстрых взглядов, которые ты бросал на меня украдкой, тех непонятных жестов, которые я подмечал, пока мы шли – все всплыло в памяти. О, подозрения мои подтвердились! Я был несравненно слабее, и ты швырнул меня наземь с такой же легкостью, с какою ураган срывает трепетный осиновый листок. И вот уже одно твое колено прижимает мою грудь, другое упирается в сырую землю, одна рука сжимает, как в тисках, мои запястья, другая достает из ножен подвешенный на поясе кинжал. Сопротивляться бесполезно, и я уже закрыл глаза, как вдруг дыханье ветра донесло до нас многокопытный топот – то приближалось стадо коров. Пастуший кнут да песьи зубы исправно его подгоняли, так что оно неслось, точно курьерский поезд. Времени было в обрез, и ты это понял; тогда, увидя, что твой замысел не удается, ибо близость внезапной помощи удвоила силу моих мышц и ты теперь при всем старании не мог обездвижить обе мои руки, – тогда ты удовольствовался малым и, полоснув кинжалом, отсек мою правую кисть. Она упала на траву… Ты обратился в бегство, а я оцепенел от страшной боли. Не стану рассказывать, как нашел меня пастух и сколько времени прошло, пока я снова стал здоров. Скажу лишь, что после этой коварной измены я стал искать смерти. Бросаясь в гущу битвы, я подставлял свою грудь под пули. И вскоре снискал себе бранную славу, так что одно мое имя внушало трепет самым отважным воинам, а железная рука, заменившая утерянную, сеяла смерть и ужас в рядах неприятелей. Но однажды, когда грохот пушек далеко превосходил обычный, когда кровавый меч сметал, точно былинки, целые эскадроны, некий воин твердою стопою выступил мне навстречу, дабы оспорить лавры победителя. Враждующие армии застыли, взирая на нас. Мы долго бились, тела наши были изранены, шлемы покрылись трещинами. Наконец, по взаимному соглашению, мы решили прервать поединок, чтобы спустя немного времени, набравшись сил, возобновить его. В знак восхищения друг другом мы подняли забрала и…
– Эльсенор! – Режинальд! – едва переводя дыханье, вскрикнули мы разом. Как и я, Режинальд, снедаемый отчаяньем, предался ратному труду, и пули не брали его. И как же свела нас судьба! Но ни один из нас не произнес твоего имени! Мы поклялись в вечной дружбе, но, уж конечно, не такой, какая связывала нас с тобою! Горний архангел, Господень посланник, велел нам слиться воедино в паучьем образе и еженощно сосать твою кровь, пока по слову свыше не наступит конец этой каре. И целых десять лет мы посещали твое ложе. С сегодняшнего дня ты избавляешься от нас. А что до того полузабытого тобою обещания, то оно дано не нам, а Ему, тому, кто много сильнее тебя, – ты дал его, ибо понял, что остается только покориться этой непреклонной воле. Очнись же, Мальдорор! Отныне снято заклятье, что сковывало целых десять лет твою спинно-мозговую систему».
Послушный этому приказу, он просыпается и видит, как две воздушные фигуры, обнявшись, растворяются в пространстве. Противясь сну, с трудом отрывает он от ложа затекшие члены, чтобы унять ледяной озноб, бредет туда, где тлеют угли в готическом камине. Одна рубаха прикрывает его тело. Он ищет глазами хрустальный графин – увлажнить пересохшее небо. Вот он распахивает ставни. Садится на окно. И смотрит на луну, самозабвенно расточающую свет и заливающую грудь его лучами, в которых с несказанной грацией трепещут, как планеты, серебристые пылинки. И ждет, чтобы рассвет, преобразив весь мир, принес хотя бы видимость покоя в его измученную душу.
Песнь VI [49]
(1) О вы, чье завидное спокойствие служит только благообразию физиономии, не думайте, что вам снова придется читать строфы в дюжину строчек, какие осилит и школьник; слушать возгласы, которые сочтут непотребными, или заполошное кудахтанье кохинхинки, нелепее которого трудно вообразить, если вообще давать себе такой труд; а впрочем, декларации нуждаются в вещественном подтверждении. Неужто вы решили, что коль скоро я играючи и словно ненароком осыпал градом оскорблений, облеченных в не требующие истолкования гиперболы, людей, Творца и самого себя, то миссия моя на этом заканчивается? О нет, главное еще впереди, и к делу я почти не приступал. Всех трех поименованных чуть выше персонажей свяжут теперь нити романа, и таким образом они предстанут в не столь абстрактном виде. Живая кровь чудесно заструится в их жилах, и вы будете поражены, когда найдете там, где ожидали встретить лишь неопределенные и чисто умозрительные образы, жизнеспособный организм со всеми нервными узлами и слизистыми оболочками, но в то же время подчиненный высшему духовному началу, которое главенствует над физиологическим процессом. Пред вами в прозаическом обличье (что не ослабит поэтического эффекта) предстанут вполне полнокровные существа, глядите, вот они стоят рядом с вами, скрестив на груди руки, и солнечные лучи, скользнув по черепичным крышам и каминным трубам, явственно освещают их самые что ни на есть земные, осязаемые кудри. Они не те, что прежде, не эфемерные создания, достойные анафемы чудовища, годящиеся лишь на то, чтобы смешить людей, – чудовища, которым лучше было бы остаться в голове того, кто их измыслил; и не кошмарные виденья, оторванные от реальности. Причем такое изменение пойдет моей поэзии лишь на пользу. Вы сможете потрогать собственными руками нисходящие ветви из аорты, пощупать их надпочечники, не говоря уже о чувствах! Впрочем, и начальные пять частей были небесполезны: они послужили фронтисписом моего произведения, фундаментом моей постройки, преамбулой моей новой поэтики; ведь должен же я был, прежде чем собрать чемоданы и отправиться в страну вымысла, дать искренним любителям словесности представление о цели, которую преследую, обрисовав ее, хотя бы на скорую руку, но точно и определенно. Теперь же обобщающая часть кажется мне вполне завершенной и убедительной. Вы уяснили из нее, что я бичую человека и его Творца. Достаточно с вас этого и на сегодня, и на будущее! Всякие новые рассуждения излишни: они лишь сделали бы более пространной, ничуть не изменяя, ту идею, к осуществлению которой я приступлю немедленно, не успеет склониться к вечеру сегодняшний день. Из вышеизложенного вытекает, что ныне я намереваюсь перейти к аналитической части, и это намерение столь непреложно, что несколько секунд тому назад во мне возникло страстное желание, чтобы читатель очутился в моей шкуре, проникнув туда через отверстия потовых желез, и убедился воочию в подлинности моих утверждений. Я отдаю себе отчет, что выведенную мною теорему необходимо подкрепить изрядным числом доказательств, ну что же, в них нет недостатка, и вам известно, что я ни на кого не нападаю без всяких оснований! Меня разбирает смех при мысли, что вы осудите меня за то, что я так яростно кляну человеческий род, к которому принадлежу и сам (меж тем уже это одно могло бы послужить мне извиненьем!), и Божественный Промысел; нет, я не отрекусь от собственных слов, и мне нетрудно будет оправдать их, прибегнув только к истине и рассказав о том, что видел. Итак, я приступаю к роману длиною в три десятка страниц, и впредь объем моих творений будет таким или почти таким же. Давно уже лелеял я надежду, что все мои идеи очень скоро, со дня на день, облекутся в ту или иную литературную форму, и наконец, после многих бесплодных попыток, такая форма нашлась! И оказалась лучшею из всех возможных – ибо нет ничего лучше романа! Это путаное вступление может показаться несколько, так сказать, вычурным и сбить с толку читателя, который перестанет понимать, к чему я, собственно, веду, но все мои усилия к тому и сводились, чтобы привести его в совершенное недоумение, так как это и есть то состояние, в которое следует повергать всякого, кто имеет обыкновение зачитываться книгами и книжонками. Да, впрочем, даже и помимо моего желания иначе не могло бы быть; лишь позже, когда таких романов станет больше, смысл этого написанного рукою мрачноликого отступника вступления откроется для вас.
49
Песнь VI – Шестая песнь композиционно отличается от предыдущих, представляя собой связную повесть о последнем преступлении Мальдорора, написанную как пародия на приключенческие романы типа «Приключений Рокамболя» Понсон дю Террайя. В свое время Андре Жид восторженно отзывался об этой главе («Дневник», ноябрь 1905).
(2) Что ж, будем продолжать нашу повесть, однако, как это ни глупо (на мой взгляд, глупо, а впрочем, всяк волен судить по-своему), не прежде, чем достанем все, что нужно для писания: перо, чернильницу и несколько недревесных листов. Вот так, ну, теперь я, кажется, готов вложить всю душу в мою шестую песнь и сотворить чреду чрезвычайно поучительных строф. Пусть они будут драматичны и безупречно дидактичны! Герой наш рассудил, что, бесконечно скитаясь по пещерам и выбирая прибежищем недоступные места, он поступает крайне нелогично, ибо оказывается в заколдованном круге. И правда, хотя в уединенье и глуши сей ненавистник человеческого рода и находил отраду, но алчный минотавр его кипящей злом души терзался голодом средь чахлых кустиков, непролазных терний и скудных диких лоз. Вот почему он решил перебраться поближе к людским скопищам, к их городам, где, мнилось ему, толпы жертв только и ждут, чтобы он, Мальдорор, явился насытить свою ярость.
Он знал, конечно, что полиция, сей щит цивилизованного общества, уже много лет упорно ищет его, и целая армия шпионов и сыщиков разыскивает его следы. Но до сих пор никому не удавалось схватить его. Мудрейшие из мудрых, хитрейшие из хитрых оказывались бессильны против его непостижимой ловкости, тщетно плели они сети, в которые, казалось, он неминуемо должен был угодить, – играючи ускользал от них Мальдорор. Он обладал даром изменять наружность, так что никто на свете не мог бы узнать его. Высокое искусство перевоплощения! – сказал бы я в поэтическом порыве. Презренные и недостойные уловки! – сказал бы я, оглядываясь на моральные устои. Как бы то ни было, но наш герой был в этом деле сущий гений. Быть может, вам случалось видеть в какой-нибудь сточной канаве Парижа сверчка – юркую, хрупкую, малую тварь? Так знайте же: то был не кто иной, как Мальдорор! Он напускает гибельный морок на цветущие столицы, парализует их магнетической силой, так что они уже не могут сопротивляться, как должно. И наважденье это тем более опасно, что нет возможности его предвидеть. Еще вчера Мальдорор был в Пекине, сегодня он в Мадриде, а завтра – где-нибудь в Санкт-Петербурге. А впрочем, не берусь сказать, где именно свирепствует сейчас мой новый, не в прозе, а в стихах воспетый Рокамболь, в каких краях он ныне сеет ужас, – на это не достает моих мыслительных способностей. Быть может, злодей за сотни миль от вас, а может быть, всего лишь в двух шагах – кто знает! Не просто уничтожить человечество единым махом – как-никак есть закон и власть, – но опустошить людской муравейник, передавив всех поодиночке, – вполне возможно, было бы терпенье. Хотите ли знать, с тех незапамятных, доисторических времен, когда я был дитятей и жил средь первых из людей, ваших самых далеких предков, еще не искушенный в искусстве строить козни, – с тех пор и до сегодняшнего дня, плетя интриги и меняя обличья, я во все эпохи опустошал страну за страной, подстрекая одних смертных на кровавые завоевания, других на междоусобные распри, раздувая пламя братоубийственных войн, – и разве таким образом не растоптал я, то по одному, то толпами, целые поколения, так что несть числа погибшим? Успехи прошлого внушают радужные надежды на грядущее – оно их непременно оправдает. Я чувствую, что эти мои строфы следует подвергнуть основательной прополке, приняв за образец естественную риторику, поучиться которой я намерен у дикарей. Вот истые аристократы: они так величавы и непринужденны, с татуированных их уст стекают речи, исполненные грации и благородства. Свидетельствую: в нашем мире нет ничего, над чем пристало бы смеяться. Все, что в нем есть нелепого, возвышенно по сути. Когда же я достаточно овладею желанным стилем – хоть кое-кто узрит в нем примитивность (тогда как он, напротив, есть перл глубокомыслия), – тогда употреблю его для изложения идей, которые, увы, быть может, не покажутся великими! Избавившись тем самым от обычной скептически-насмешливой манеры и обретя благоразумие, чтобы не задавать… о чем, бишь, я… забыл начало фразы. Но знайте, поэзия везде, где только нет дурацкой и глумливой улыбки человека, с его утиной рожей. Вот только высморкаюсь и снова мощной дланью подхвачу перо, на миг лишь выпущенное перстами. О мост Каррусель, как смог ты оставаться безучастным, услышав душераздирающие крики, что исходили из мешка! [50]
50
… крики, что исходили из мешка! – Эта и другие строфы последней песни заканчиваются упоминаниями о событиях, про которые еще предстоит узнать читателю. Это классический прием романов, печатавшихся с продолжением из номера в номер в альманахах и журналах. О таинственном мешке пойдет речь в 9-й строфе песни.
I
(3) Витрины магазинов на улице Вивиен [51] восхищают взоры прохожих своим великолепием. Залитые светом множества газовых рожков, в них ослепительно сияют шкатулки красного дерева и золотые часы. Куранты на здании Биржи пробили восемь – час еще не поздний! Но лишь только отзвучал последний удар, как всю поименованную улицу, от Королевской площади до бульвара Монмартр, объяла дрожь – сотрясались даже каменные стены домов. Встревоженные прохожие ускорили шаг, спеша укрыться в своих жилищах. Какая-то женщина рухнула без чувств на мостовую. И никто не пришел ей на помощь, все бегут прочь. Захлопываются ставни, обыватели прячутся под одеяла. Не чума ли нагрянула? Так в час, когда весь город готовится к веселому ночному бдению, улица Вивиен внезапно цепенеет. Жизнь замирает на ней, как в сердце, покинутом любовью. Однако скоро весть о происшествии распространяется средь обитателей других кварталов, и мертвое затишье охватывает всю божественную столицу. Где газовые фонари? Где жрицы любви? Все пусто… все темно и немо! Вот от церкви Магдалины прямо к Престолу Всевышнего стрелою промчалась сова с покалеченной лапой, крича: «Беда! Идет беда!» Когда бы в ту минуту вы очутились здесь: в местах, которые мое перо (мой верный друг и спутник) сделало таинственно-зловещими, – и взглянули туда, где к улице Вивиен примыкает улица Кольбер, то непременно увидели бы на их скрещенье фигуру человека, который легким шагом направляется к бульварам. И если бы кто-нибудь приблизился к нему, но только осторожно, не привлекая его внимания, то был бы приятно удивлен, найдя его совсем юным! Меж тем как издали казалось, что это человек в годах. Да ведь не суммою прожитых дней измеряется глубина ума, запечатленная на задумчивом лице. Но я могу вам с точностью сказать, читая физиогномические линии его чела: ему шестнадцать лет, шестнадцать лет и четыре месяца! И он прекрасен, как железная хватка хищной птицы, или как судорожное подрагивание мышц в открытой ране заднешейной области, или, скорее, как постоянно действующая крысоловка, в которой каждый пойманный зверек растягивает пружину для следующего, так что она одна, даже спрятанная в соломе, способна истребить целые полчища грызунов, или, всего вернее, как соседство на анатомическом столе швейной машины с зонтиком! [52] То Мервин, сын светлокудрой Англии; закутавшись в тартан [53] , он возвращается под отчий кров с урока фехтования. Теперь половина девятого, и он рассчитывает к девяти добраться до дому – о дерзостная, опрометчивая уверенность, будто нам известно, что сулит нам будущее! Разве не может какое-нибудь внезапное препятствие задержать его? И разве такие обстоятельства столь редки, чтобы посчитать их исключением? Не правильнее ли, наоборот, увидеть аномалию в том факте, что до сих пор он жил безбедно и, как говорится, счастливо? Что, в самом деле, дает ему право полагать, будто он доберется домой невредимым, коль скоро некто уже подстерегает его, наметив своею жертвой? Я был бы слишком мало искушен в ремесле романиста, если бы не предварил задерживающими повествование вопросами фразу, которая должна была воспоследствовать и которую я теперь завершаю. Конечно, вы узнали абстрактного героя, который вот уж столько времени тиранит своей могучей волей мой бедный мозг? Да, это Мальдорор, и он то приближается к Мервину, чтобы запечатлеть в своей памяти юношеские черты, то, резко отклонившись, пятится, подобный австралийскому бумерангу в заключительной фазе полета или, точнее, подобный адской машине. Однако было бы неверно заподозрить, что в нем зашевелился хотя бы зародыш сочувствия. В какой-то миг он снова отступает и словно направляется в другую сторону – уж не совесть ли его удерживает? Но нет, увы, вновь и вновь гонит его вперед ожесточенье. А Мервину все невдомек, отчего это так стучит кровь в его висках, он ускоряет шаг, объятый ужасом, причины коего не знаете ни вы, ни он. Он, правда, прилагает все старанья, чтобы понять, в чем дело. Ему бы обернуться. Все сразу разъяснилось бы. Но почему-то никто, как правило, не вспоминает о самых примитивных способах избежать беды. Случается, шатающийся по задворкам какой-нибудь грязной окраины, оборванный, упившийся дешевым зельем бродяга приметит вдруг на заборе матерого котищу, свидетеля всех революций, что пережили наши деды, который мирно созерцает залитый лунным светом ночной пейзаж; пригнувшись и петляя, подкрадывается он поближе и кличет колченогую собаку. Благородный представитель семейства кошачьих отважно встречает врага и дорого продает свою жизнь. А назавтра его электризующая шкурка угодит к старьевщику. Так отчего же он не спасся бегством? Ведь это было бы так легко. Что же касается Мервина, то он еще усугубляет грозящую ему опасность незнанием ее. Порой, очень редко, какие-то догадки возникают в его голове, но смутные, весьма и весьма смутные, они никак не позволяют увидеть истину. Он не пророк, не спорю, такого дара за собою он не знает. Дойдя до широкой улицы, он пересекает бульвары Пуассоньер и Бон-Нувель. Здесь он сворачивает на улицу Фобур-Сен-Дени, минует железнодорожную станцию страсбургской ветки и, не дойдя до перпендикулярного скрещенья этой улицы с улицею Ла Файет, останавливается у дома с высоким порталом. Вы, кажется, рекомендуете мне закончить в этом месте первую строфу, что ж, я готов на этот раз пойти навстречу вашему желанью. Но знайте, неодолимая дрожь пробирает меня и волосы становятся дыбом при мысли о железном кольце, что спрятала под камень рука маньяка [54] .
51
… на улице Вивиен … – На этой улице одно время жил сам Лотреамон.
52
… прекрасен … как соседство … швейной машины с зонтиком! – Комментаторы предполагают, что «соседство швейной машины с зонтиком» перекочевало на страницы Лотреамона с какой-нибудь рекламной картинки.
53
Тартан – клетчатый шотландский плед.
54
… о железном кольце, что спрятала под камень рука маньяка – Лотреамон снова забегает вперед, интригуя читателей. Маньяк появится в 7-й строфе.
II
(4) Итак, он нажимает на медную кнопку звонка, и ворота выстроенного в современном стиле дома поворачиваются на петлях. Вот он пересекает двор по песчаной дорожке и, преодолев восемь ступеней, поднимается на крыльцо. Две статуи, стоящие по сторонам от входа, точно привратники на вилле знатного вельможи, не преграждают ему путь. За ним не преминул последовать и тот, кто все отринул: отца и мать, любовь и идеал, и даже Божью волю, чтоб обратить все помыслы на самого себя. Он видел, как Мервин вошел в просторную, отделанную сердоликовыми панелями залу. Любимый сын упал на софу, не в силах от волнения произнести ни слова. Матушка, в длинном платье со шлейфом, бросается к нему и обнимает. Братишки окружают обремененную столь тяжким грузом софу, их жизненный опыт слишком мал, чтобы они могли понять смысл происходящего. И наконец отец семейства воздевает трость, окидывает властным взором домочадцев, с трудом отрывается от любимого кресла и с заботливой поспешностью, хотя и несколько умеренной годами, устремляется к своему неподвижно распростертому первенцу. Все с трепетом внимают его речам на иностранном языке. «Кто, кто довел мое дитя до такого состояния? Туманная Темза еще успеет унести немало ила, прежде чем силы окончательно изменят мне. В сей нерадушной стране, похоже, вовсе нет законов, охраняющих порядок. О, если бы я знал виновника, он испытал бы на себе, как я ужасен в гневе. Хоть я давно в отставке и удалился от шумных морских сражений, но моя коммодорская шпага [55] еще не заржавела на стене. А если что, ее нетрудно наточить. Приди в себя, Мервин. Не тревожься, я отдам приказанье слугам разыскать злодея, и он, клянусь, умрет от моей руки. Жена, оставь его, присядь где-нибудь в стороне, твой взгляд лишает меня твердости, останови поток, что струят твои слезные железы. Очнись, мой сын, умоляю, очнись, признай своих родных, это я, твой отец, говорю с тобою…» И матушка отходит в сторону и, повинуясь приказанию супруга, садится с книгою, пытаясь сохранить невозмутимость, когда жизнь детища, что выношено ею, в опасности.»… Вы же, дети, ступайте в парк, поглядите, как плавают лебеди, но только будьте осторожны, не свалитесь в пруд». Растерянные братья – все как один в беретах, украшенных пером каролинского козодоя, все в бархатных, до колен, панталонах и красных шелковых чулках, – не говоря ни слова, берутся за руки и удаляются из залы, едва-едва касаясь половиц из драгоценного черного дерева. Они, я уверен, не станут играть, а будут степенно бродить в платановых аллеях. Они не по годам разумны. И в том их благо. – «… Все бесполезно, я обнял тебя, я качаю тебя на руках, но ты бесчувствен ко всем моим мольбам. Приподними же голову! Ну, хочешь, я облобызаю твои колена? Тщетно… голова безвольно падает». – «О добрый мой супруг, позволь своей верной рабе сходить за флаконом со скипидарным маслом; я прибегаю к нему всякий раз, когда по возвращенье из театра иль после долгого и утомительного чтения какой-нибудь волнующей истории, почерпнутой в древнейших британских летописях и повествующей о рыцарских деяньях наших доблестных предков, мигрень сжимает мне виски». – «Я не давал тебе дозволения заговорить, жена, и ты должна была молчать. Ни разу за долгие годы нашего законного союза не пробегала между нами тень раздора. Я всегда был тобою доволен, мне не в чем было упрекнуть тебя, как и тебе – меня. Ступай скорей в свои покои и принеси флакон скипидарного масла. Я знаю сам, что он лежит в твоем комоде, и не нуждаюсь ни в каких подсказках. Так поспеши же вверх по крутым ступеням винтовой лестницы и возвращайся с радостным лицом». – Чувствительная англичанка успела лишь взойти на несколько ступеней (не станет же она бежать, точно простолюдинка), а ей навстречу сверху уже спешит разгоряченная прислужница, держа в руках хрустальный флакон, заключающий влагу, способную, быть может, стать живительной [56] . С учтивым поклоном подает она склянку госпоже, а та, ступая, словно королева, подходит к обшитой бахромой софе, предмету, к которому единственно устремлена вся нежная ее заботливость. Величественно и благосклонно протянув руку, коммодор берет у супруги флакон. И вскоре увлажненный целительной жидкостью платок из индийского шелка обвился вкруг головы Мервина. Юноша вдыхает соли, и наконец рука его вздрогнула. Он оживает, и филиппинский какаду, сидящий на жердочке в оконном проеме, приветствует его радостными возгласами. – «Кто там идет?.. – восклицает бедный юноша, – Пустите скорее… Где я? Уж не в гробу ль покоится мое отяжелевшее тело? Как мягко в нем… А медальон, цел ли медальон с портретом матушки у меня на груди?.. Там, сзади, косматый бандит. Я вырвался, оставил у него в руках полу сюртука. Спустите с цепи бульдога: нынче ночью, пока мы будем спать, тот самый злоумышленник может взломать запоры и проникнуть в дом. Теперь я узнаю вас, отец и матушка, и я благодарю вас за заботу. Зовите скорее братишек. Мне хочется их приласкать, я принес им орешков». Проговорив все это, Мервин впал в летаргию. Срочно призванный врач воскликнул, потирая руки: «Что ж, кризис миновал. Отлично! Завтра ваш сын проснется здоровым. Теперь же предписываю всем разойтись по своим покоям, я один останусь при больном и просижу, пока не заблестит заря и не засвищет соловей». Меж тем Мальдорор, притаившись за дверью, не упустил ни слова. Теперь ему известен нрав всех домочадцев, и сообразно этому он будет действовать. Он знает, где живет Мервин, и это все, что ему нужно. Он занес в записную книжку улицу и номер дома. Вот главное. Теперь он не забудет. Никем не замеченный, гиеной обошел он весь двор. После чего проворно влез на ограду и, лишь на миг замешкавшись, чтобы не зацепиться за острия чугунных прутьев, спрыгнул на дорогу. И волчьей рысцою отправился восвояси. «Глупец! – воскликнул в мыслях Мальдорор. – Принять меня за бандита! Хотел бы я увидеть человека, которого не обвинишь в том, в чем винит меня больной. И полу сюртука никто ему не отрывал. Почудилось со страху. Я вовсе и не собирался бросаться на него сегодня, у меня совсем другие виды на этого робкого отрока».
55
… коммодорская шпага … – Коммодор – звание, которое носит в английском флоте командующий эскадрой.
56
… хрустальный флакон, заключающий влагу, способную … стать живительной – В XX главе романа Метьюрина «Мельмот-скиталец», несомненно, хорошо известного Лотреамону, встречается сцена, подобная описанной в данной строфе (обморок молодой девушки, которой грозит опасность; смятение ее родных; флакон с солями, который служанки приносят взволнованной матери).