Плакат в окне Сиднея Брустайна
Шрифт:
Глория. Вы, я вижу, не скупитесь на чужие секреты.
Дэвид(безмятежно). Но ведь испокон веков повелось, что только писателям и шлюхам доступна истина.
Глория(неприятно поражена, резко поворачивается, едва сдерживая ярость). Ну-ну, выбирайте выражения… И вообще вы мне не нравитесь.
Дэвид. Извините. Я не думал, что вы обидитесь.
Глория. Вы, кажется, собирались уйти?
Дэвид. Я же извинился. А я никогда не прошу прощения. У вас попросил… потому что уважаю вас.
Глория. Я еще раз спрашиваю: вы, кажется, собирались уйти? Дэвид. Сейчас уйду. Успокойтесь. Дело в том, что сейчас я пишу о… ну, о такой, как вы. Я обнажаю лицемерие…
Глория. Послушай, мальчик. (Неожиданно низким, грудным голосом.) Я незнакома с тобой, но таких, как ты, знаю как облупленных. И я знаю, что ты скажешь, потому что об этом уже тысячу раз говорили и писали. Я такого могла бы наплести, и ты бы поверил и записал карандашиком, будто глубокую древнюю мудрость. Но сейчас я не на работе. Проваливай! (Поднимаясь с места, морщится и хватается за бок.)
Дэвид. У вас что-то болит?
Глория(превозмогая боль). Ну будьте же порядочным человеком… если сумеете… и уходите, уходите, пожалуйста.
Дэвид(пристально глядя на нее). Вы и в самом деле… недовольны своей жизнью?
Глория(запрокинула голову, закрыла глаза). Ох, господи, эти идиотские вопросы!
Дэвид. Может, вам что-нибудь нужно?
Глория. Уйдите!
Дэвид уходит. Снова появляется Сидней, тщетно пытаясь выглядеть трезвым, голова его и рубашка облиты водой. Неся в одной руке ботинок, он подходит к Глории, стоящей у бара.
Сидней(взяв бутылку). Выпьем? Прости, я все забываю… тебе надо следить за внешностью — упругая кожа и все такое.
Глория. Ерунда… Я начинаю входить во вкус. (Похлопывая себя по щекам и подбородку.) Пусть себе дрябнет! (В упор глядя на него, тихо.) Сид, я завязала, навсегда, слышишь?
Сидней(меняя тему). Ты где… ушиблась?
Глория. Я не ушиблась. Это следы одного приятного вечера, проведенного с двухметровым психом. Знаешь, у меня, кажется, особое пред… пред… забыла слова…
Сидней. Предрасположение?
Глория. Вот-вот, предрасположение к психам и полицейским. Просто поразительно! Девчонки даже дразнят меня. А этот последний… Я думала, он убьет меня… (Оглядывает комнату.) Когда придет Айрис? Наверно, много работы, да? В квартире разгром!
Сидней. Придет.
Глория(улыбаясь). Сидней, погляди-ка! (Радостно поднимает рюмку.) Виски! Я снова становлюсь человеком. Все успокоительные снадобья— к чертям. (Строит смешную гримасу и чокается с Сиднеем.) Я на прощание девичник устроила. Адиос, мучачас! Я выхожу замуж! Только сначала скажу ему все. Иначе я не хочу. Некоторые девчонки пробовали скрыть. Где там. Все равно кого-нибудь встретишь… Чего только ни придумывали наши девчонки — ничего не выходит. Мы как-нибудь сядем рядом, и я скажу… (Она говорит мерно и слишком уверенно — чтобы заглушить терзающий ее страх; рассказ ее отрепетирован до последнего слова, потому что она знает, что ей не поверят, и в голосе звучит убежденность, которой нет в глазах.) Я жила в этой дыре, в Тренерсвилле, и была девятнадцатилетней глупышкой, когда познакомилась с этим ничтожеством. Уставился он на мою мордашку и говорит: «Слушай, котенок, ты же просто клад!.. Женщины-вамп уже не в моде, сейчас подавай чисто американский тип, чтобы кровь с молоком… Как раз таких, как ты! Едем, большие дела будешь делать!» И верно. Только никто не сказал, что это за дела. А уже после начинаешь подводить всякие теории, чтобы перед самой собой оправдаться. Во-первых, наша профессия стара, как мир. (Они звонко чокаются и смеются.) Во-вторых… (прижав руку к груди, словно держа ответ перед богом и нацией) служишь обществу. (Чокаются снова.) И, в-третьих, настоящие проститутки не мы, а другие… чаще всего мужние жены и служащие девицы. (Оба смеются от удовольствия.) Так мы друг друга утешаем, когда на душе тошно. А тошно — ох, милый! — бывает так часто! Сами этому не верим, а все-таки как-го легче становится.
Сидней. Глория, родная… Ты молодец… и будешь держаться молодцом, чтобы ни случилось, правда?
Глория(ее рука застыла в воздухе, потом медленно опускает рюмку). Так. Ну, ладно! Что он, написал мне письмо или наговорил на пластинку под грустные скрипки?
Сидней. Глория…
Глория(огромным усилием воли сохраняет самообладание и пытается отодвинуть неизбежное). Однажды вызвал меня к себе один тип… У него был альбом репродукций Гойи. И гам я увидела рисунок, кажется, офорт. Ты знаешь такой? Стоит — вот так! — женщина, испанская крестьянка, с протянутыми руками. Она тянется за зубами мертвеца. Повешенного. Ее всю свело от омерзения, но ей нужны зубы, потому что в те времена люди верили, будто зубы мертвеца приносят удачу, это я прочла в той книге. Представляешь? Люди идут на что угодно. Лишь бы выжить. Когда-нибудь я обязательно куплю этот офорт. Это про меня…
Сидней. Он любит тебя, страшно любит…
Глория(хрипло и непреклонно: теперь она готова ко всему). Давай!
Сидней подает ей письмо. И вскоре тишину разрезает одинокий отчаянный визг — так кричит загнанный, насмерть раненный лесной зверек. Она комкает письмо. Сидней быстро подходит к ней и, обняв за плечи, пытается утешить; она запрокидывает девичью головку и кричит низким, грудным, диким, как первобытный лес, голосом.
Сволочи! Какие же все вы сволочи!
Сидней(быстро наполняет бокал, хочет влить виски ей в рот). Ну, не надо… лучше выпей.
Глория. Убери эту гадость! Убери! (Она вышибает бокал у него из рук, встает. Он неуверенно пытается задержать ее, понимая бесполезность своей попытки.) Где моя сумка? Пусти меня, Сидней. На кой она сдалась, такая жизнь? (Сильным рывком высвобождается из его рук.) Пусти! (Достает из сумки пилюли, глотает их и тут же затихает, хотя они не успели подействовать: просто она знает, что проглотила успокоительное.) Ну вот, видишь, порядок… Будущее за наркотиками, Сид. Ты читал, что пишут о мескалине и других средствах? Ужасно интересно… (Ложится на диван. У нее начинается резкая реакция, желая ускорить ее, она пьет, не полагаясь только на действие таблеток.) Нет, но я-то хороша — собралась замуж за черномазого. Знаешь, что некоторые девчонки делают? Нарочно ложатся с каким-нибудь цветным… все равно с кем, лишь бы черный был. Такой, мол, не посмеет плюнуть на тебя через пять секунд. А я собралась замуж.
Сидней(подходит к ней). Может, он передумает. Он был так потрясен— ничего не соображал. Ты постарайся понять, у него все так сложно…
Глория. Ах, он был потрясен! Дрянь черномазая! Потрясен? Знаешь, спорим на что хочешь, что сейчас он накачался с какой-нибудь черной дешевкой… или белой на худой конец. Ищет утешения! Плачется в жилетку. Ему-то плакаться! А утром она расскажет другим дешевкам — то-то будет смеху!.. Сама так делаю… Но я-то, дура, сообразила! Какого черта мне нужно? Все равно, долго ли так протянешь: с девяти вечера до пяти утра? (Неожиданно разражается бурными рыданиями.) Сидней, что я с собой сделала!.. (Он хочет подойти к ней, но она жестом останавливает его.) Зимой мне будет двадцать шесть, а за последние три года я уже три раза травилась… и все неудачно… Ничего, когда-нибудь да выйдет… А еще лучше, если вдруг ночью, во сне загнусь! (Садится.) А, ладно! Главное, Сидней, не вешать нос! (Ерошит ему волосы, тычется в них носом в отчаянной попытке принять беззаботный, веселый вид.) Не слишком ли много для одной обыкновенной американской девки — и наше занятие, и таблетки, да еще интеграция? Ну-ну! (Машет в сторону радиолы.) Давай музыку. Только не такую, как любил мой папаша-зануда. (Ставит пластинку, какой-то очень «модерный» джаз: низкий тон, напряженный быстрый ритм.) Ага… это то, что надо. Без музыки я бы не выжила. Музыка отодвигает от тебя и заволакивает всю пакость…
Протянув руки, она подзывает Сиднея, тот подходит, и, тесно обняв друг друга, они начинают танцевать: он — почти оцепенев от смущения и восторга, она — крепко прижавшись всем телом к его телу и тем самым словно цепляясь за жизнь. Следующая картина должна по мере развития действия все больше и больше принимать нереальный характер. Сцена медленно и как можно незаметнее освещается призрачным, голубовато-мертвенным светом, который затем переходит в чувственный и жаркий ядовито-красный. Соответственно меняется музыка, и знакомые звуки джаза становятся неопределенными и неуловимыми. Голоса действующих лиц звучат неестественно и механично, чрезмерно громкие раздерганные реплики вырываются за пределы разумной связи, как будто в логике больше нет нужды. Перед зрителем разыгрывается абсурдистская оргия, на его глазах распадается реальность, распадается мир Сиднея Брустайна.