Плевенские редуты
Шрифт:
…До Филиппополя Бекасов ехал железной дорогой в арестантском вагоне. Здесь снова на Федора Ивановича нахлынуло горе. Он еще в Адрианополе слышал о смерти глубоко чтимого им поэта Некрасова. Но сейчас из обрывка «Русских ведомостей», найденного под нарами, узнал некоторые подробности похорон.
«Впереди гроба, — писала газета, — несли венки с девизами из стихов покойного… На венке из живых цветов надпись: „Слава печальнику дела народного“. Мыслящая Россия в трауре… Об этом говорят больше, чем о пленении Османа…».
Сердце сдавило со страшной силой, как и тогда, когда услышал первый раз о смерти поэта. Одиночество сгустилось до непроницаемой черноты. В виски били слова: «Кнутом иссеченная муза… кнутом иссеченная…».
…Из Филиппополя они тряслись в повозке еще пятеро суток, пока доплелись до Плевны. В полдень остановились у здания плевенской комендатуры.
По главной улице города везли на дрогах медный котел, ведер на шестьдесят, с крышкой из белой жести, наверное, для этапного пункта — варить пищу пленным туркам и переходящим командам. Вслед за дрогами растянулась колонна пленных, взятых на Шипке и за ней. Турки, изможденные, обтрепанные, едва передвигали ноги, шли, пошатываясь, засунув рукав в рукав. Покорность судьбе застыла в их голодных глазах. За плечами тощие мешки.
Маленький, высохший турок с рукой на перевязи бредет, тупо уставившись в землю, скулы его обморожены, обтянуты сизой кожей, брови облеплены вшами. Под накидкой — грязно-голубая куртка, шаровары заправлены в развалившиеся штиблеты.
Неожиданно закружила запоздалая метель, но вскоре улеглась, а выпавший снег превратился в грязь.
Пока пожилой и довольно добродушный вахмистр Быхотько — с могучими усами и сапожищами не менее сорок шестого размера — отмечал маршрутный лист, Федору Ивановичу удалось поговорить с проходившим мимо комендатуры хирургом Бергманом.
На Бергмане — серый пирожок каракулевой шапки, серое драповое пальто, глубокие галоши. Хирург не узнал капитана в человеке без погон.
— Простите, доктор, — тихо обратился к нему Бекасов, увидев, что долговязый мурловатый конвойный повернулся спиной, раскуривая цигарку, — вы оперировали меня после третьей Плевны…
Профессор снял очки, протер их платком и снова надел.
— Смутно припоминаю, — сказал он, вглядываясь в обросшее волевое лицо и уже о чем-то догадываясь, — да-да, ранение в плечо…
— Совершенно верно, — Бекасов замялся, не зная, как продолжить, и решил спросить прямо: — Не могли бы вы сказать, где сейчас сестра Чернявская?
Федор Иванович весь напрягся, в голосе его и в глазах появилась тревога.
— Лежит в женском тифозном бараке возле вон той церкви, — едва слышно ответил профессор, поворачивая голову в сторону церкви. Но, увидев спускающегося по ступенькам комендатуры жандармского вахмистра, Бергман торопливо поднял воротник и пошел своей дорогой.
Жандарм остановился у повозки, а конвойный побежал по нужде.
— Милейший Савва Саввич! — обратился к вахмистру Бекасов. — Здесь недалеко, в бараке, лежит моя больная сестра. Разрешите навестить ее… Это займет несколько минут. И примите от меня скромный презент… — Бекасов протянул серебряные часы швейцарской марки.
Жандарму и самому хотелось задержаться в Плевне, сбегать к знакомой семье. Поэтому, ловко спрятав богатый подарок, он сказал:
— Благодарствую, ваше… — и запнулся, не зная: «благородие» он или теперь только арестант? Наконец, словно еще колеблясь, произнес, проводя пальцем по усам так, словно выжимал из них воду: —Ну, ежели родная сестра… Губин! — позвал он конвойного. — Сопроводишь и у барака подождешь.
Плевна еще грязна и забита ранеными. Опираясь на костыли, они ходят по улицам, сидят на поваленных деревьях возле лазаретов. Город трудно приходит в себя, но уже торгуют лавки, корчма, почти не видно забитых дверей и окон.
…У входа в тифозный барак выжидательно стынут прислоненные к стене просмоленные гробы. В самом бараке бессильно светят коптилки, стоялый воздух пропитан карболкой; в полутьму уходит кладбищенский ряд деревянных коек, с вытянувшимися, словно бы уже отпетыми, телами. У аптечного ящика, сидя, спит сестра в сером платье, грязновато-белом чепце и такой же пелерине.
Александру Аполлоновну Бекасов нашел в сыром углу барака. Чернявская в беспамятстве лежала под серым байковым одеялом на тощей подушке, и поэтому голова ее казалась запрокинутой На остриженной голове какая-то приютская косынка, у койки дремали возле мягких туфель огромные сапоги.
— Александра Аполлоновна, — на что-то надеясь, окликнул Федор Иванович, остановившись у койки.
Чернявская с трудом, словно приходя в себя, приоткрыла мутные глаза:
— Я знала, Василий Васильевич, что вы придете, — принимая его за Верещагина, сказала она едва слышно. — Милый… Вы ведь догадываетесь, как я вас люблю… Но я понимаю, все понимаю… Уберите угли со лба! — вдруг с силой вскрикнула она. — Жжет, жжет, уберите!
«Ну что же, не судьба, — с горечью думал получасом позже Федор Иванович, ссутулясь в тряской повозке, — но только бы осталась в живых… И была бы счастлива…»
Повозку подбрасывало на рытвинах, заносило. Отощалые кони, екая селезенкой, с трудом одолевали заснеженные холмы, натужно трусили по вконец разбитой дороге.
Бекасов вспомнил, как прошлой осенью отправляла его Александра Аполлоновна за Систово, в деревню Франешты, где был сортировочный пункт. Подложила в повозку, под плечо ему, подушку, набитую соломой, еще раз заботливо поправила бинт. Федор Иванович глазами молча прощался, а она, когда повозка сдвинулась, крикнула:
— Выздоравливайте, — и помахала вслед рукой.
Анатолий стоял в стороне, тоже прощался…
А потом короткое свидание с Чернявской в освобожденной Плевне… Как это было бесконечно давно…
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Пока шла дипломатическая возня, тайные и явные торгашеские переговоры в Лондоне, Вене, Берлине, пока снова перекраивали Европу, выхватывая друг у друга куски пожирнее, пока решался вопрос, собирать или не собирать для обсуждения всех этих проблем конгресс, быть или не быть войне России с Англией, как дать Болгарии свободы поурезаннее, а Турции оставить армию и военный флот, русские войска стояли под Константинополем, погибая от брюшного, сыпного, пятнистого тифа, дизентерии и лихорадки.
За это время турки успели увезти из Петербурга в Истанбул Осман-пашу, Александр II присвоил себе звание фельдмаршала и спешно приказал наложить на свои погоны и эполеты знаки фельдмаршальского жезла, в разгар весны пришли валенки и полушубки, собранные сострадательными россиянами.
А Николай Николаевич получил в Константинополе от султана презент — семь знаменитых арабских скакунов. Самого же Абдул-Гамида его подданные пытались свергнуть, но безуспешно.
Бывший секретарь министерства иностранных дел Турции — Рефет-бей, перед войной обвиненный Лейардом в шпионаже в пользу русских, лишенный орденов и должностей, — теперь возродился из пепла. Султан в столичной газете напечатал извинения перед ним и указ, объявляющий, что прошлые неприятности «созданы клеветой», а ныне Рефет-бей восстановлен «во всех достоинствах».