Подробности войны
Шрифт:
Старшина Ершов угрюмо произнес:
– Наелись, видно, гады. Пообедали, вот и давай баловать.
– Это ничего, - успокоил я его, продолжая сосать сухарь.
– Конечно, ничего, - сказал Ершов, - а отвыкаешь, товарищ старший лейтенант, в тылу-то! Как-то мурашки по телу пошли.
– Ну, спасибо тебе.
– Я пожал старшине руку своей отвердевшей ожившей рукой.
Ершов ушел.
Я уже настолько окреп, что попробовал даже откусить от сухаря, но десны словно обожгло, зубы скользнули по твердому, я испытал нечеловеческую боль.
Я оживал и вдруг ни с того ни с сего почувствовал, что горло перехватило, а изнутри невольно вырвалось рыданье, я захлебнулся. Мне показалось, что сухаря не убывает. Я поднялся, ни на что не опираясь, посмотрел на землю, на небо, на снег, которого оставалось немного, и на свою полуобрушившуюся землянку.
"Господи!
– подумал я.
– Как хорошо! Какое счастье!"
И вспомнил товарищей, которые сидели, молчали и дремали в землянке, тупо и безразлично ожидая конца. Я повернулся, сделал несколько тяжелых шагов, почувствовал неожиданно, как вдруг ухнуло, остановилось и начало с остервенением колотиться сердце, как острая боль обожгла снова живот, точно так же, как это было не раз и прежде, и подкосились ноги.
Придерживаясь руками за стенки траншеи, я сполз на дно, опасаясь упасть и разбиться, приподнялся на корточках и так вполз в землянку.
Никто на мое появление не обратил никакого внимания. Я приподнялся, с трудом втянул свое тело, будто чужое, на лежанку и привалился к Артюху, чтобы не свалиться. Артюх спал, подняв воротник полушубка и опершись затылком о земляную стену. Он на время приоткрыл глаза, равнодушно посмотрел на меня и снова заснул.
Я поднес к его опухшему лицу сухарь, облизанный мною со всех сторон.
– Понюхай, - сказал я.
Артюх оживился. Сначала он начал жевать опухшими губами, потом открыл глаза и крикнул на всю землянку:
– Хле-е-еб! Ребята, хлеб! Откуда ты взял?!
Все проснулись, заулыбались и потянулись ко мне.
У нас не хватило сил разломить сухарь на пять равных частей, и он долго переходил от одного к другому. Один облизывал, сосал его и передавал другому, а в это время на того, у кого сухарь, смотрели четыре пары глаз.
Сейчас мне стыдно вспомнить: свою долю я уже высосал из этого сухаря, но все-таки, когда подходила моя очередь, у меня не хватало решимости отказаться, и я облизывал сухарь тщательно, как и все, еще и еще раз.
После того как сухарь исчез в наших ненасытных утробах, мы сначала обнялись, долго хохотали, а потом все разом уснули.
Назавтра в дивизию прорвалась одна-единственная машина, груженная продовольствием. В ней был шоколад. Каждый получил по плитке. Мы его, конечно, съели в этот же день.
Комбат говорил, что немцы перебросили авиацию на какой-то другой, более ответственный участок фронта, и дорога открылась.
ДОБРО И ЗЛО
Весной мне было приказано съездить в штаб армии и привезти оттуда командирские доппайки.
Я выехал утром на молодом монгольском жеребце.
Прыгнул в седло, поднялся на стременах, и полудикий конь с места вошел в галоп.
Но хватило коня ненадолго, хотя лошади этой породы отличаются не только боевым нравом, но и удивительной выносливостью. Ехать пришлось по жердевому настилу. Жеребец мой то и дело попадал ногами между жердей, поспешно выскакивая из болота, а то и с храпом бился, пытаясь найти твердую опору. Сначала он покрылся потом, потом кое-где на теле его появилась пена. Наконец присмирел, и теперь мне не нужно было придерживать его. Устав, он уже нуждался в понукании.
В штабе армии мне подсказали, что обратную дорогу можно было бы подсократить. Я поверил, проложил по карте более короткий маршрут и тронул отдохнувшего жеребца.
Два мешка с консервами, маслом и папиросами я перекинул на круп лошади и подвязал сзади к седлу веревкой из мочала. Мешки с продуктами, конечно, мешали жеребцу. Он попытался было, время от времени взбрыкивая, скинуть их. Но потом, устав, успокоился и поплелся, понурив голову, не похожий на себя, будто старый мерин.
Сначала, как и с утра, все шло хорошо, и я уже, грешным делом, с вожделением подумывал о скором возвращении в теплую, обжитую и потому уютную землянку, к которой я привык. Уже месяц, как кончились бои, мы отрыли довольно глубокие траншеи, оборудовали укрытия и блаженствовали в обороне в тридцати-сорока метрах от немцев, отгородившись от них проволокой и минами и будучи недосягаемыми для артиллерии крупного калибра.
Все, казалось, было хорошо, если бы не этот проклятый ручей, который перегородил мою дорогу и не был обозначен на карте.
Я остановился, посмотрел вправо, влево и понял, что объехать ручей невозможно. Оставалось одно - преодолевать.
– Итак, форсируем, - сказал я себе и с силой ударил коня каблуками сапог.
Жеребец прянул ушами, взбодрился на время, шустро потоптался на месте, взял разбег, казалось, достаточно хорошо, но вдруг остановился и замер всем телом у самой воды. Я еле удержался в седле. Пришлось отъехать назад, дать ему успокоиться и отдохнуть. Жеребец стоял, понурив голову. Видимо, повторять попытку перепрыгнуть заболоченный ручей не имел никакого желания.
– Ну давай, давай, - подбодрил я его.
– Ночевать, что ли, здесь?
Я подъехал к дереву, отломил крупный сук, очистил его от веток, взял крепко, удобно в руку и трижды ударил по отощавшим бокам несчастного жеребца. Тот всхрапнул, подпрыгнул всеми четырьмя ногами и понесся как бешеный. Подлетев к ручью, он встал на дыбы и после минутного колебания прыгнул. Прыжок был слабый, жеребец упал в жидкую грязь.
Я вылетел из седла и оказался на твердом берегу. Ни полета, ни удара о землю я не почувствовал. Мешки с продовольствием упали в воду: веревка ,из мочала не выдержала. Я бросился за ними и, к счастью, успел схватить.
Только потом уже испугался. Потопи я мешки, позора мне не обобраться бы! А то и попал бы под трибунал: с едой было плохо.
Выбравшись на берег, я увидел, что передние ноги лошади скользят по твердой земле, а задние на глазах оседают в грязь. Я не знал, что делать, а жеребец испуганно бился и вместо того, чтобы выйти, все глубже и глубже погружался в болото. Передние ноги сползали с твердого берега, и через несколько минут он так погрузился в жидкую грязь, что видны были только острые лопатки, шея да прядавшая ушами, фыркавшая голова.
Я подобрался поближе к тонувшему жеребцу и за узду пытался вытащить его на берег. Но с каждым новым рывком он, казалось мне, все глубже уходит в то, что было когда-то водой, а сейчас превратилось в засасывающее месиво.
Из грязи виднелись лишь уши, прижатые к голове, и белки глаз, которые от страха вылезли из орбит и слезились. Жеребец смотрел как затравленный зверь, мутные глаза его, налившись кровью, подергивались мглой, как пленкой. Животное понимало, что оно погибает, и, оскалив зубы, тихонько стонало, жалобно ржало, ожидая от меня помощи.