Покорение Крыма
Шрифт:
Кузнец Никита, растирая круглыми кулаками слипшиеся глаза, спросонья никак не мог понять, кто это в такую рань ломится в дверь и почему кричат жена и дети. Вчера он хорошо угостился у соседа Григория и теперь, всё ещё хмельной, всклокоченный, сидел, сгорбившись, на лавке, бездумно и мутно глядя на воющую в голос жену, на тихо скуливших в её подол детей. И только когда до него дошёл наконец надрывный вопль «Татары!» — мгновенно протрезвел, вскочил на ноги и, подхватив валявшийся у печи топор, бросился к двери. Скинув засов, он пинком распахнул её — два ногайца, колотившие в дверь кривыми саблями, веером разлетелись в снег — и выскочил за порог.
Налитый ночным морозом воздух обжёг лицо, колко залез под рубаху. Никита судорожно закрутил головой, оглядываясь по сторонам.
Мохнатый седой дым сочно клубился над Сретенской церковкой; кругом, вскидывая вверх огненные языки, чадяще горели хаты селян; повсюду сновали конные и пешие ногайцы — выбрасывали в двери и разбитые окна домашний скарб, выводили связанных пленников, выгоняли из хлевов скотину... Хата соседа Григория уже дымилась, а сам Гришка, в окружении всхлипывающих детей, в одном исподнем валялся у стены со связанными за спиной руками; по доносившимся из амбара стонущим крикам Никита понял, что ногайцы делают с Гришкиной женой.
И лютая, нечеловеческая злоба крепко стиснула сердце кузнеца: представил, что и его мальцы, босые, в рубашонках, будут стоять на снегу, заливаясь слезами, что его Мария изойдёт криком, отбиваясь от мерзких зловонных насильников.
— А-а-а, бусурманы-ы! — взревел Никита, вздымая над головой топор. — Крови захотелось?!
Он прыгнул вперёд и — р-раз! Захрустела, раскалываясь на куски под железным обухом едисанская голова.
Другой едисанец, маленький, шустрый, подскочил сбоку, полоснул кузнеца саблей по руке, но тут же, не успев даже вскрикнуть, упал — Никита обернулся и страшным ударом развалил слабую грудь едисанца, как полено, на две части.
Расправившись с непрошеными гостями, кузнец — руки в крови, глаза бешеные — косолапо полез по сугробам, чтобы освободить Гришку. Но едва сделал несколько шагов, охнул, остановился — невесть откуда свистнувшая злая пуля ударила в широкую спину, расплылась багровым пятном на рубахе. Тяжело дыша, он повернулся, поднял голову.
К плетню, придерживая резвого коня, неторопливо подъехал всадник, в руке которого дымился после выстрела пистолет. Это был Али-ага, видевший смертную схватку кузнеца с едисанцами.
Не чувствуя растекающейся по телу боли, раскачиваясь на слабеющих ногах, Никита медленно шагнул к are.
Али не устрашился — подождал, когда тот подойдёт поближе, и ловким, заученным движением метнул кинжал.
Захлёбываясь хлынувшей из горла кровью, кузнец выронил топор и, насаживая себя на острый клинок, рухнул лицом в снег.
Али-ага равнодушно посмотрел на распростёртое тело гяура, отъехал в сторону, стал не спеша заряжать пистолет.
Погоняя захваченных лошадей, волов, овец, коз, к центру Суботицкого отовсюду подтягивались воины аги; на их запасных лошадях покачивались пленные селяне: взрослые — верхом, дети — в притороченных к сёдлам мешках. Едисанцы, потерявшие всего несколько человек, были довольны: и скотины взяли много, и пленников до сотни.
Разгромив Суботицкое, отряд Али-аги покинул пылающее село и к полудню соединился с главными силами Керим-Гирея...
А войско хана, обременённое обильной добычей, двигалось всё медленнее, становилось трудно управляемым. На упрёки барона Тотта, не раз высказывавшего недовольство этими обстоятельствами, Керим отвечал однообразно, с иронией:
— Можешь перерезать весь скот и пленников...
Но главные неприятности, как оказалось, были ещё впереди. Стремительно накатившие с севера жестокие морозы выкашивали слабеющее ханское войско. В одну из ужасных ночей, когда к двадцатиградусному морозу прибавился тугой ледяной ветер, разметавший все костры, Керим-Гирей враз потерял три тысячи человек и 13 тысяч лошадей.
Утром место ночёвки представляло собой огромное, засыпанное снегом, бугристое кладбище.
Отощавший барон Тотт, замотав побелевшее лицо шерстяным шарфом — только глаза видны, — едва шевеля стылыми непослушными губами, стал умолять хана прекратить этот безумный поход.
— Потери вашей светлости будут такими, что их не восполнят никакие приобретения, — сипел барон.
Керим-Гирей, сдирая с бороды сосульки, злобно накричал на него. Но, понимая, что набег обречён, повернул войско к польской границе...
Посланный Воейковым в Елизаветинскую провинцию секунд-майор Грачёв объехал в марте разорённые земли и составил подробные ведомости понесённых убытков. Позднее — в реляции от 24 апреля — Фёдор Матвеевич, основываясь на подсчётах майора, донесёт Екатерине:
«Взято в плен мужского полу 624, женского 559 душ; порублены, найдены и погребены 100 мужчин, 26 женщин; отогнано рогатого скота 13 567, овец и коз 17 100, лошадей 1557; сожжено 4 церкви, 6 мельниц, 1190 домов, много сена и прочего...»
Февраль 1769 г.
О татарском нашествии на Елизаветинскую провинцию Румянцев узнал в Киеве, куда прибыл 23 февраля для согласования действий вверенной ему армии с армией Голицына. Предпринять что-либо для отражения набега Пётр Александрович не мог: приказы, разосланные ранее, не соответствовали складывающейся на местах обстановке. Оставалось уповать на смелость и решительность генералов.
— Полноте, граф, — снисходительно успокаивал его Голицын. — Стоит ли так тревожиться?.. Господа генералы, верно, уже разбили супостатов. Только нарочные с пакетами о том приятном известии в пути задерживаются...
Сидя в уютном Киеве, за сотни вёрст от Елизаветинской провинции, имея под рукой несколько полков, Голицын чувствовал себя уверенно и мог пренебрежительно говорить о татарах. Внешне он, конечно, выказывал сочувствие Румянцеву, но в душе его мало заботили волнения генерала. Для Голицына более важной представлялась подготовка Первой армии к предстоящему походу на Хотин. Он даже был рад, что татары ввязались в столь тяжёлый зимний набег, который, несомненно, подорвёт их силы, сделает менее способными к помощи турецким войскам и облегчит выполнение поставленной перед армией задачи.
Но нарочные по-прежнему радостных вестей не привозили. А полученный от Исакова рапорт привёл Румянцева в крайнее возмущение.
— Как мог сей генерал поступить подобным и постыдным для российской армии образом? — оскорблённо говорил он Голицыну. — Ведь под его началом и пехота добрая есть, и конница! И должен был он, прознавши о выступлении неприятеля, встречать его вооружённой силой. И если бы не смог в сражении одержать верх, тогда с приличием ретировался бы под защиту крепостных пушек... Так нет же!.. Струсил!.. И тем самым своими руками отдал многие места на разорение татарам... Всякому видеть можно из его объяснений, что недостойный страх увеличивает в воображении число неприятеля и, напротив, умаляет достоинства собственных сил. Не стыдно ли ему так унижать себя?