Последнее слово
Шрифт:
Но эта пьеса, представьте, продолжилась, при том что того, кто был в ней героем или хотя бы главным лицом, давно уже не было в этом мире. Пронесся примерно десяток лет, и я пересек границу отечества. Отправили меня подлечиться в одну народную демократию, попить прославленную водицу в целебном городе Карловы Вары, который давно уж снискал популярность под прежним именем Карлсбад. Жить предстояло мне в заведении, столь же известном, как этот город, в гибриде отеля и санатория, он назывался «Империал», выглядел более чем внушительно, с явной претензией на фешенебельность.
Мои благодетели мимоходом мне объяснили, что обитать в нем не только полезно, но и престижно. Не скрою, что это дрянное словцо внушает мне стойкое отвращение, чувство, похожее на изжогу. В нем есть нечто липкое и холуйское, высокомерное и завистливое — казалось бы, странное сочетание — и тем не менее, очень точное. Надо сказать, что оно отвечало духу и сути той тухлой эпохи, кичившейся своей авантажностью и мнимой, придуманной ею устойчивостью.
Я прибыл туда на исходе года — не в пору бархатного сезона — однако ж «Империал» был полон. Повсюду клубился вельможный люд — наше расслабившееся начальство второго и третьего эшелона.
Было не холодно, даже тепло, я наслаждался счастливым климатом, выпавшим благословенной Европе по прихоти и милости неба. Все отдыхавшие и лечившиеся сбились уже в небольшие стайки, достаточно тесные и обособленные. Как человек самолюбивый, я пестовал свое одиночество и не пытался пристать к компании, мне было и без нее неплохо. Представился лишь соседям по столику, с которыми обедал и ужинал, на завтрак я иной раз опаздывал. Впрочем, как новое лицо, я был замечен и оприходован — в этом я вскорости убедился. В сложившейся уже иерархии мне было отведено свое место.
А высшую лесенку занимала сановная чета из столицы. Муж — коренастый боровичок. В штатском. Но выправка очевидна. Жена его — сорокалетняя дама, вполне сознающая свое место, так же, как магию своей внешности. В ней как-то загадочно сочетались спокойная величавая стать и притаившаяся в засаде опасная и властная манкость. Я уже знал — санаторные дамы давно окрестили ее Княгиней. Не слишком добросердечно, но метко. Прозвище было ей к лицу.
Сказали б вы мне, дорогой сердцевед, исследователь присущих нам слабостей и огорчительных несовершенств, откуда взялась эта тяга к первенству, преследующая нас с детских дней? Вроде бы мы ее осуждаем, клеймим, протестуем, взыскуем равенства, клянемся, что сокрушим пирамиду, но дня без нее прожить не можем! Кучкуемся, сплачиваемся в союзы, содружества, ордена и сообщества и сразу же рвемся определить, кто выше, кто ниже и кто последний. Пока не построим, не пронумеруем, пока не расставим в должном порядке, не знаем ни отдыха, ни покоя. В годы, когда изучал я право, был среди наших преподавателей некто Свищов, старик не без яда, он как-то буркнул, а я запомнил: демос демократии чужд. Не терпит, на дух ее не принимает. Сказано злобно, а что-то тут есть. Обидно, но задуматься стоит.
Если запомнили, в Карловы Вары приехал я в конце декабря и вскоре, через несколько дней, встречал там пришествие Нового года. Час ужина был перенесен — поближе к торжественному событию — в зале, где нам крутили фильмы, освободили место для танцев, и начался новогодний бал. Дамы воспряли, мужчины взбодрились, воздух наполнился электричеством. Нервный подъем, необычная легкость, необъяснимые ожидания. Грянула музыка и — понеслось!
В маленьком городе, некогда ставшем известным европейским курортом, но сохранившем свою опрятность и свой провинциальный уют, в зале отеля со звонким именем звенела прельстительная мелодия, сыпались звучным густым дождем шумные праздничные синкопы, кружились — сначала неспешно, чинно, точно приглядываясь друг к другу, потом все смелее и раскрепощенней — недавно сложившиеся пары. Во все убыстрявшемся знойном ритме порхала, летела, стуча каблуками, съехавшаяся из разных углов и очагов своей сверхдержавы ее провинциальная знать. Впрочем, разбавленная и украшенная двумя-тремя столичными семьями.
Во время паузы между танцами я с удивлением обнаружил: Княгиня шествует в нашу сторону. Плавно, едва заметно покачиваясь — музыка в ней еще не смолкла, — привычно храня свою гордую стать. Но еще больше я изумился, когда она подошла ко мне и, тихо мерцая своими синими, почти неподвижными очами, взглянула на стул, стоявший рядом, учтиво спросила:
— Вы разрешите?
Это контральто с хрипотцой мне показалось странно знакомым.
Быстро привстав, я сказал:
— Разумеется.
Она присела, небрежно бросила:
— Вы ведь Дьяконов. Павел Сергеевич. Я не ошиблась?
— Нет. Именно так.
— Мы знаем друг друга. Правда — заочно. Меня зовут Альбина Григорьевна. Не вызывает ассоциаций?
Имя-отчество это я слышал. Да. Безусловно. Где и когда?
Альбина Григорьевна усмехнулась.
— Вы еще помните дело Самарина?
Так вот она — козырная дама! Ей и сегодня не слишком трудно обрушить дом, помутить рассудок. Можно понять, почему Самарин думал тогда не о том, что ждет его, думал о той, кого не увидит.
Она негромко проговорила:
— Могу лишь представить, как вы поразились, когда я отказалась воспользоваться возможностью, предложенной вами. Не захотела ему отправить хоть несколько ободряющих слов. Дать знать ему, что он не забыт. Но я решила, что для него так будет лучше. Не улыбайтесь. Гораздо легче утратить жизнь, в которой нет места ни чувству, ни памяти. Такая жизнь немного стоит. Расстаться с нею не так ужасно.
Я отозвался:
— Не убежден. Приятней думать, что жил недаром.
Альбина Григорьевна покачала надменной княжеской головой.
— Он был другой. Он был неспособен разумно воспринимать наш мир.
Не знаю, что на меня напало. Я повторил:
— Не убежден.
Она нахмурилась, сжала пальцы. Синие глаза потемнели.
— Печально, если я ошибалась.
Я виновато развел руками:
— Земля — драматическая планета. Однако мы с вами на все готовы за лишние полчаса на земле.
Эта жестокая убежденность созрела во мне еще в юные годы, и несколько встреченных самоубийц нисколько ее не пошатнули.
Она шепнула:
— А что после них?
— Белый коридор. И безмолвие.
Альбина Григорьевна усмехнулась:
— Спасибо. Вовремя подсказали. Ну что же, не поминайте лихом.
Но перед тем как меня покинуть, она неожиданно обронила:
— Понять невозможно, зачем он родился. Одни называют его негодяем, другие — сумасшедшим.
— А вы?
Она сказала:
— Он был безумец, но вовсе не сумасшедший, нет. Большая разница. Он — несчастный. Нелепый. И везде — неуместный.
Поднявшись, отодвинула стул, с мягкой улыбкой проговорила:
— Благодарю вас за эту беседу. Всех благ вам. Еще раз — спасибо. Прощайте.
Гремела музыка. Пары кружились. И мысли мои кружились тоже, вразброд, сменяя одна другую, не в лад залихватским веселым ритмам. Какие-то короткие вспышки, размытые полузабытые лица, чужие невнятные голоса. И все, что возникало в сознании, было мучительным и опасным, похожим на внезапный ожог.
То видел я снег на московских улицах, грязный, затоптанный башмаками, то море без конца и без края, пылающее закатной бронзой, подсвеченное зеленым лучом. Мелькнула кривая усмешка Самарина, я, с поразившей меня отчетливостью, услышал надтреснутый басок: