Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Повесть "Спеши строить дом"
Шрифт:

— Ну, ладно, — резко сказал Размыкин. — А какое отношение имеет вся эта философия к нашему делу?

— Но вы же просили меня и Владимира Антоновича рассказать все о Чарусове! Вот мы по мере сил и стараемся. Без этого, как вы изволили выразиться, философствования Чарусова не было. Это было его жизнью, работой, нормой поведения, если угодно.

— Никогда не поверю, что человек может быть таким занудой. А еще говорите, его женщины любили! Да они должны от него, как от анатомического муляжа, шарахаться!

— Это вы зря! Мы ведь не художники, мы не можем нарисовать его живым. Мы о самом характерном в его сущности... Занудой он никогда не был. Он был веселым и радостным. Даже скорей радостным, просто радостным. Любил шутить, анекдоты любил, только не сальные, не грязные, такие коробили его, — убеждал Витязев следователя, но тот, видно было, не верил этому. — Смеяться любил. Хохотать, как вот Владимир Антонович, не умел, а смеялся хорошо, как-то по-девичьи, чисто так... Меня эта радостность больше всего и привлекала в нем. Острил редко, но если случалось, то это было действительно остро, смешно, всегда в яблочко. И, надо, сказать, обидно. Владимир Антонович обижаться не успевал.

— Зато ты каждую шпильку, как конфетку, проглатывал. Он издевается, а ты таешь!

— Да нет, не издевался. Уха без перца не уха. Понимаете, Анатолий Васильевич, Григорий умудрялся как-то засыпать и просыпаться с таким ощущением, будто ему подарок дарят. И это передавалось нам. У нас никогда не было таких тяжелых разговоров, как вот мы тут завели. Нет, с ним весело было! Конечно, на него накатывало, но в таких случаях он старался уходить по грибы или по ягоды, но неизменно возвращался умиротворенным и светлым. Подходил, руки в карманах штормовки, глаза синие, улыбка в бороде, спрашивал: «Ну что, злодеи, неохота работать? Итальянская забастовка? А я им ягоды! — И высыпал на стол туесок крупной, как сливы, голубицы. — Кормитесь». Постоит, посмотрит на лес, на небо, придавит растопыренной пятерней бревно на срубе, скажет: «Нет, хорошо жить на этом свете, господа! Даже забастовщикам!» И брался за топор. Тесал со вкусом так, с хеканьем, и со стороны казалось, будто из-под его топора должно появиться какое-то чудо, что ли... И тут самому не терпелось взяться за топор.

— Что, он не сердился никогда? — подогревал Витязева Размыкин.

— Сердиться? По-моему, нет. Я не видел. Огорчаться, конечно, огорчался. Иногда вспыхивал, но очень коротко, и опять ровный. А сердиться он, кажется, просто не умел. Я спрашивал его, почему он не злится на наши выходки. Отвечал, что у него всегда руки расслаблены до вялости, а при таком состоянии рук злиться просто невозможно. Я пробовал: точно! Стал приглядываться — верно, ни разу не видел его кулака. И мне посоветовал научиться этому. А ты, спрашиваю, давно упражняешься? Оказалось, что со студенческих лет, как только узнал этот секрет от какого-то столетнего профессора. Это, считай, больше двадцати лет! Но это шутка.

— Тогда он должен быть сутулым, — сказал следователь.

— Он был строен, как молоденький сержант. Правда, голову почти всегда держал набок, немножко набок. Поэтому казался задиристым.

— Да он и был таким, — возразил Владимир Антонович. — Ты его совсем уж ангелом расписал. И эта привычка — голову набок — не случайна: так и выискивает, на чем бы выпендриться! А глазки! Глаза у него не голубые были, а синие, такие — под берлинскую лазурь, ресницы телячьи — длинные, гнутые. Красиво, конечно. Да еще и искрились глаза. Бабья смерть! Лицо, как у всех рыжих, он ведь изрыжа немного был, белое, нос привздернутый. Тут любая с каблуков! Красавчик. Не подумайте, что завидую. Для мужика такая внешность — зло. Ни одного умного, а тем более талантливого красавчика в истории не было.

— Да не был он никаким красавчиком! — воспротивился Витязев. — Обыкновенный мужик. Типично крестьянская рожа. Приземистый, не коротыш, просто плечи широкие. Не Аполлон, конечно. Зря ты, Володя. Но — ничего! А если приплюсовать эрудицию, остроумие... Где тут Светлане Аркадьевне?

— А вообще, он как насчет женского полу? — спросил следователь.

— Черт его знает, — сказал Владимир Антонович, — он никогда этим не хвастался. Особой озабоченности, как говорится, не наблюдалось... Не думаю, чтобы он... Ему скорей всего нужно было постоянство в этом деле. Поэтому и Светлане он сразу руку... Наверное, и до этого была какая-нибудь постоянная. Не знаю.

— Я тоже не спрашивал, — отозвался Витязев. — В моем положении это было невозможно. Я ведь оказался здесь не случайно, как вот Владимир Антонович. Я приехал в Хазаргай специально повидаться с Чарусовым. Мать, конечно, тоже проведать надо было, но главное — повидаться с ним. Путевка у меня с пятнадцатого сентября, времени было достаточно. Я навел через знакомых справки о нем, узнал, что холостякует... Надо было поговорить. Вы были правы, Анатолий Васильевич, когда давеча заметили, что у меня есть виды на Варвару Петровну. С женой у меня не получилось... Детей у нас не было. Женился я поздно, в тридцать лет. Ей было чуть за двадцать, была замужем, развелась... В общем, так... Я уже в капитанах ходил. Все время на точке. Женился! Я не ревнивый, но... В общем, не заладилось. Времени у меня на женщин нету. Я солдат, и, как говорил уже, солдат исполнительный. Привык вкалывать на полную. Когда тут? Женщин там у нас мало, мужиков много, а я не из самых завидных. Знакомиться — где познакомишься? Всякие танцы и прочие вечера — это не для нас. Курортные знакомства? Так это у меня уже было... У нас даже на курсах английского преподавательницы ни одной — мужики. А возраст критический, сорок пять. Мы с Варей переписывались. Вот я и подумал... Она почему-то колебалась. Ссылалась на нерасторгнутый брак. Я и поехал. Думал в первый же день, при первой встрече поговорить. Не получилось. Я зашел к Кате, сестре Григория, она сказала, что он в тайге, а где — кто его знает! Я попросил, как только он появится, отправить его ко мне или мне дать знать. Встретились мы случайно на улице. Чарусов с тяжеленным рюкзаком стоял перед тоненькой блондиночкой — кряжистый, крепкий, в лихой штормовке, и что-то врал ей, как всегда в таких случаях, покручивая пятерней несуществующее колесико. С детства такая привычка у него: как только врет, сразу колесико крутит. Блондинка хохотала. Он не сразу признал меня, секунду разглядывал, потом резко сунул растопыренную пятерню, передернул губами и приглушенно поздоровался. Девица с интересом поцвела мне глазками, но он тут же прогнал ее. «Знакомая?» — спросил я, кивнув ей в след. «А! — отмахнулся он. — А ты все растешь, генерал Фульф? Ну, расти, расти»... Я еще в десятом стоял замыкающим, а Григорий был вторым с правого. Теперь я почти нависал над ним. Это, кажется, ему было неприятно. «Расти, расти... — Еще раз разрешил он. — Расти, товарищ подполковник. Или ты не растешь, а только увеличиваешься в размерах? Ну и то добро». Вот так он меня встретил. Потом мы пошли ко мне. Я выпил коньяку, он отказался, объяснил, что завязал с этим, налегал на чай и пристально смотрел мне в лицо. Кажется, он понял, зачем я приехал, но не намекнул ни словом. Может, родительский дом подействовал? Не мог ему выложить все вот так, зазвав в гости. Другое дело, был бы чужим... Он сказал, что сейчас же уходит в лес и появится в деревне не скоро, так что вряд ли встретимся. «А на этой девочке,— сказал он, — я женюсь. Вот так вот». И снова и снова долго и пристально смотрел мне в лицо. Я промямлил, что это, мол, дело его и, чтобы уйти от взгляда, спросил, что же он делает в лесу и где? Он помнил, что я родился здесь неподалеку, и весело пригласил меня с собой. Я тут же согласился. Торопиться мне было некуда, дома матери уже помог, что надо... Свободен! Хотелось посмотреть на свою родину, я ее совсем не помню, знаю только по рассказам матери. Но это так, предлоги. Главное — я хотел присмотреться к Чарусову. Он показался мне очень интересным человеком, какие редко контактируют с нашей военной средой. И хотелось соразмерить себя с ним. Узнать его. Понять. Как-никак он тринадцать лет был мужем Вари, она все еще помнила его не со стороны, и мне надо было знать его. Не друга детства, а этого вот стареющего мужчину, ее бывшего мужа. Я же говорю вам, что у меня были серьезные намерения, а к серьезным вещам я привык относиться серьезно.

— А почему — «были»? Вы что, изменили свои намерения? — спросил Размыкин.

— Нет. Я ничего не менял. Изменились обстоятельства. Если Григория нет, во что мне лично не верится, я думаю, что он жив, но если его все-таки нет, то меня уже из дела не исключить. Мной будете заниматься не вы, Анатолий Васильевич, а военная прокуратура. Вы, конечно, будете в курсе. Но согласитесь, что как с вашей стороны, так и со стороны будущего военного следователя вероятность ошибки не исключается... Хотя и не в этом дело. В любом случае наши дальнейшие отношения с Варварой Петровной прерываются.

— Почему вы так думаете?

— По-моему, тут и объяснять ничего не надо. Вы смогли бы жить с женщиной, так или иначе причастной к гибели вашей бывшей супруги? Мне кажется, я знаю Варвару Петровну и не думаю... Вот первое, почему я хочу, чтобы Чарусов оставался в живых. Второе: всякое следствие отразится в моем личном деле, армия не терпит людей с подобными пятнами, и мне пришлось бы уйти. А я не хочу уходить. И в-третьих, я просто по-человечески не хочу, чтобы это случилось с Григорием. Ему рано туда... Но мы отвлеклись. Прибыв сюда и осмотревшись, я понял, что мне это просто необходимо. Я впервые в жизни оказался в обстановке, ни к чему не обязывающей. Всю жизнь, сколько помню себя, всегда надо мной висел груз долга и обязательств. Я ни одной минуты не был свободен от этого. Даже в отпуске на курорте. В санатории, в среде таких же военных людей, служба как бы продолжалась: те же разговоры, те же заботы, на другом, конечно, уровне, но все подчинено тем же интересам, что и в части. Ну и женщины — тоже обязательства. А тут — ни-че-го! Григория мое звание не смущало. Мои тревоги — что там в части? — вызывали у него улыбку. «Считай, что тебя временно убили, — советовал он, — вернешься, узнаешь, необходим ты там или так себе...» Я понимал, что «так себе» — заместители не хуже меня справятся. Считаю, что меня на моем месте не так трудно заменить. А Григория не заменишь! Что с того, что мы с Владимиром Антоновичем знаем его замыслы? Осуществить-то их мы не сможем. Никто не сможет. Не знаю, какое он место занимал в писательской табели о рангах, читал я всего одну его книжонку, кажется, из ранних, о строителях Братской ГЭС, мне понравилась. Хотя и понравилась она мне, может быть, только потому, что написал ее он, Гришка, и она не выходила за рамки обычного. Сколько-нибудь глубоких мыслей или противоречий, свойственных ему, как человеку, я там не увидел. Все гладко, точно, весело... В общем, как все! И это мне, помню, понравилось больше всего. Это снимало с души какую-то тяжесть: поверхностный как писатель (он и человеком стал представляться мне поверхностным — не все ведь с годами духовно обогащаются, многие и мельчают. Я знал, что он много пил, значит, выходило, деградировал. И с ним, обыкновенным пьяницей, случилась обыкновенная история: он уступал сильному. Сильным в данном случае я считал себя. Встреча нужна была только, чтобы расставить все по местам. Я шел на нее во всеоружии своего характера общественного положения и душевного здоровья. Заметьте: не духовного, а душевного. То есть никаких сомнений, никаких колебаний! Я должен был не только заставить его срочно оформить развод, но и быть чуть ли не шафером на нашей свадьбе. Но первый же наш разговор показал, что все обстоит далеко не так, как мне казалось. Все мои доблести для него ничего не значили. Да будь я хоть маршалом, для него это выглядело бы, только как смена мундира поскромнее мундиром пороскошнее — и все! Мою силу он снисходительно прощал мне, а душевное здоровье принимал за ограниченность, которая со временем должна пройти. Нет, он не говорил этого. Молчать он умел куда красноречивей, чем говорить. Видите ли, у меня никогда не было повода быть собою недовольным или сомневаться в себе. Все, что я задумывал, я неизменно приводил в исполнение. Мне все удавалось. Правда, ничто не давалось легко, даром, все требовало труда, напряжения, борьбы. Я всегда понимал, что природа от подарков мне воздержалась. Вот Володя помнит, я учился чуть ли не хуже всех в классе, ростика вот такого, плаксив был хуже любой девчонки, соображал туго, созревал медленно, заговорить с человеком для меня было сущей казнью. В училище я начал делать себя. Командиры и преподаватели у нас были — дай бог! — и к выпуску меня уже родная мать не узнавала. Правда, Архимедом я не стал, но стал мужчиной. С техникой мы были на «ты», я понимал ее и любил. Поэтому мой взвод в первый же год вышел в передовые. Все знания и должности пришли ко мне вовремя. Сознание ни с чем не сравнимой ответственности, лежавшей на мне, не позволяло ни расслабиться, ни откладывать что-нибудь на потом: четкий график службы и жизни выдерживался по-уставному. Читал я в основном рекомендуемую литературу, ну еще в дороге журнал какой полистаешь. Когда сошелся с Варей, вдруг в один из дней заметил, что я ей не интересен. В каком смысле? — я был для нее только тем, чем был — здоровым мужиком и только. Заметил это я, может быть, только потому, что ехал тогда в академию поступать и меня одолевали всяческие сомнения, что, в общем-то, для меня несвойственно. Я по привычке принялся анализировать этот факт и понял, что для такой женщины быть только исполнительным майором, значит, вовсе ничем не быть. В академии учился с каким-то злым удовольствием. Может быть, из-за позднего развития во мне вдруг проснулись некие математические способности, обнаружилась завидная память — я никогда не пил и не курил, работоспособность у меня всегда была, и я вырвался в лидирующую группу. Мне было завидно, что товарищи, а таких было большинство, имеют отличную гуманитарную подготовку, самостоятельно изучают философию, эстетику, а я — слабоват! И я зачастил на факультативы. Спал, как Наполеон, по четыре часа. Вышел из академии, как мне казалось, всесторонне подкованным. По крайней мере, краснеть не приходилось. А вот встретился с Григорием и понял, что я далеко не так состоятелен, как мне казалось. В чем был секрет, я не понимал. Знал он, без сомнения, меньше моего. Это без хвастовства. И только пожив здесь с ним, я пришел к выводу, что знания наши лежат в разных плоскостях: у меня прикладные знания, у него скорей всего какие-то запредельные, что ли... То есть все, что он знал, не имело никакого практического значения. Нет, уметь он много умел, мы уже говорили об этом. Он действительно мог бы прожить и Робинзоном. Это у него с детства — все уметь. А вот знания его были, на здравый взгляд, бесполезными. То есть их и знаниями трудно назвать.

— Это точно, — сказал Владимир Антонович. — Зато учить всех готов был! Меня педагогике, Василия — военному делу... В начальных классах, считал, надо только помогать детям быть счастливыми — водить на прогулки, рассказывать сказки, играть в игры и бдить, чтобы каждый был счастлив и доволен. Читать, писать и считать они в играх научатся-де. И никаких дневников, никакой успеваемости, никакой отчетности. Счастлив ребенок — значит, учитель справляется со своими обязанностями, нет — надо менять. В восьмилетке они должны узнать только окружающий мир и научиться радоваться ему. Никаких формул, никакой теории — только чисто практические знания: уметь кататься на мотоцикле, ремонтировать приёмник, доить корову, водить трактор и автомашину, лечить кошек. И все те же сказки. Главное — воспитание радости... В старших классах для всех обзорные лекции по всем предметам и углубленные факультативы по интересам. Вот такая реформа. Занятно... Я было возражать, а он — тут же вопросик мне, докажи теорему Пифагора! Да я забыл ее! То-то! — говорит, — тогда назови площадь Австралии. Ну, забыл. Так вот, говорит, все мы всё забыли, что оказалось ненужным в повседневной жизни. И осталось у нас только отвращение к зубрежке. Значит, не тому учите! Главное — учить детей быть людьми, а вы, педагогусы, вообще этим не занимаетесь. Надо учить лампочку ввинтить, а вы ему теорию электричества! — а он ее забыл через день! В этом, конечно, что-то есть... Но перечеркивать всю мировую педагогику! А это был стиль его размышлений.

— Он действительно был невеждой в педагогике? — спросил Размыкин прикуривая от уголька уже которую сигарету. — Или вы так, со зла.

— Я полагаю — да. Кое-что он, конечно, читал. Цитировал и Ушинского, и Спока, вспоминал Швейцера и Коротка. Но кто сегодня не знает этих имен? Я так могу перечислить целую плеяду выдающихся биологов, хотя так и не могу отличить ДНК от РНК. Педагогика — это наука, а не предмет для словоупражнений. Вот что бы вы сказали, если бы вам заявили, что вы и все следователи мира не в том направлении работаете, что вы не сведущи в своем деле? — в лоб спросил Владимир Антонович.

Поделиться с друзьями: