Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И все это без лишних фраз, с чувством меры, целомудренно. Его талант был свежим и оптимистичным, он утверждал, что ему неинтересно писать о плохих людях, ему скучно с ними. Он умел находить доброе и прекрасное, его патриотизм, его любовь к России были глубокими и органичными, он никогда не говорил пышных фраз, и все для него совсем не сводилось к «березкам» как к эмблеме. Да, свежий и оптимистический талант.

И все-таки — я пишу об этом с большой болью — при жизни Александра Константиновича масштабы этого таланта не были достаточно ясными, многое оставалось нереализованным. Отчасти из-за стечения разных жизненных обстоятельств. Случилось так, что далеко не всё написанное им было опубликовано при жизни. Замыслов — масса. От многих он отказывался, некоторые не доводил до конца. Однажды он сказал мне: «Что я о себе знаю? Я, может быть, о Тынянове все знаю, а не о себе». А вот автохарактеристика из письма: «Я часто говорю о себе, что я комедиограф. Это не констатация моего любимого жанра, а характеристика мировоззрения. Это склад ума и характера. В этом многое. Я считаю, что смех — самая серьезная вещь в мире. В разреженном воздухе идей нет места для смеха. А там, где жизнь, быт, правда и характеры, — всегда есть и смех. Я умру, когда разучусь смеяться».

И еще цитата из письма: «Я не люблю писать об „отрицательных“, м. б. потому, что я со своими героями живу годами (пока пишу), а жить с неинтересными и плохими людьми невыносимо. Такие люди есть, но я стараюсь не пускать их в свою жизнь, в том числе и в свои пьесы. Ненавидеть я не то чтобы не умею, но мне просто жаль на это времени своего, ибо я жизнелюб, добродушен и гурман…»

Тут правда, но не вся: Гладков был сложнее. В нем было не добродушие, а другое и большее — доброта, но также и эгоцентризм большого художника и большого ребенка. Были и противоречия, и то, что он сам называл «фантастическая способность обижаться», и мнительность.

Но самое главное — всепоглощающая любовь к литературе. Он писал мне: «Я больше всего ценю в литературе независимость, и всякая групповщина мне противна. Т. е. такая групповщина, которая основывается на системе взаимных амнистий. Плохая книга — это, по-моему, факт, общественная весомость которого перевешивает то, что ее автор, допустим, хороший парень. Увы, вокруг много хороших парней и мало хороших книг».

Но как он радовался каждой хорошей книге. Это было для него важнее всего на свете. В одном письме, рассуждая о всякой всячине и немножко иронизируя, Александр Константинович писал мне: «…и при всем том я чувствую себя литературно, так сказать, в форме. Пишу с удовольствием, и в общем-то больше мне ничего в жизни не нужно. Деньги сами по себе тоже не очень нужны, а лишь в той мере, в какой они дают некоторую свободу и, иногда, удобный образ жизни. Ну, Вы сами это понимаете…»

Подчеркнула фразу: «Пишу с удовольствием, и в общем-то больше мне ничего в жизни не нужно» — я сама, потому что убеждена: это и есть кредо Александра Константиновича, выраженное с предельной скромностью, ясностью и лаконизмом. Так случилось, что жизнь ему очень многого недодала, и он не мог не понимать этого. Однажды он сказал мне о себе, что он «неудачник» и поэтому так болезненно реагирует на многое. Конечно, слово не то. Но он был очень непростым, противоречивым, подчас трудным.

Он массу читал («Я прежде всего читатель, а уж потом писатель»), круг интересов был очень большим. Но был и момент сознательного отбора: какие-то эпохи особенно интересовали Гладкова, и о них он поистине «знал всё», например о Наполеоне.

После смерти Александра Константиновича его архив привезли ко мне, я на несколько месяцев бросила свою работу и занялась разборкой архива, прежде чем отдать все в его фонд в ЦГАЛИ. Никогда бы я не справилась без помощи Владимира Всеволодовича Забродина. Он приходил ко мне каждую субботу с утра и работал до полуночи. Я не искусствовед и не сумела бы так подготовить к печати все, что вышло, как сделал он. Там были россыпи замечательных материалов. Вот замысел о Наполеоне: «Я не хочу ни „развенчивать“ его, ни „оправдывать“. Просто хочу описать его сложный характер во всех его противоречиях. Он у меня будет и герой и трус, и гений и глупец». Это запись от 24 ноября 1943 года. И потом много раз Гладков возвращался к теме «Наполеон», но она попала в разряд неосуществленных замыслов. В нем не было суетности, он не спешил печататься, годами работал над своими замыслами.

О литературных вкусах Александра Константиновича можно было бы написать точно и конкретно: они были постоянными, отчетливыми и уверенными. Все, что он писал о Пушкине, о Герцене, о Блоке, надо было бы привести здесь, но немыслимо из-за объема. И потом, когда речь шла о литературе, для него не существовало мелочей. Приведу два примера: в них Гладков — читатель и писатель — таков, каким он был. Я основываюсь преимущественно на письмах ко мне и на дневниковых записях, хотя для справедливости замечу, что о Герцене он мне 19 марта 1969 года написал текстуально то же, что я потом обнаружила в его архиве. Но вот два примера из писем.

Александр Константинович глубоко возмущен тем, что режиссер в фильме о молодом Горьком позволил себе отсебятину: «В одном эпизоде мальчишка просит у газетчика выпуск Ната Пинкертона. Но действие происходит в 96-м году, а Пинкертон в выпусках стал выходить в 1910-х годах, т. е. через 15 лет».

Второй пример: я должна сообщить Марьямову, что в очерке, помещенном в № 1 «Нового мира» за 1969 год, на стр. 159 «допущена серьезная ошибка». А именно: сказано, что в приложении к «Ниве» был издан Бьернстерне-Бьернсон, чего никогда не было. Гладков просто понять не может, как такая ошибка прошла и в редакции не нашлось «книжника», чтобы исправить.

Для Александра Константиновича ошибки такого рода никак не мелочь, а вещи чрезвычайно серьезные. Точно так же, как опечатки. Каждого литератора возмущают опечатки, особенно в его собственной работе, это ясно. Но Александр Константинович был просто безутешен, когда их находил. Кроме того, его бесило, если корректор исправлял в его тексте написание слова или пунктуацию. (Я помню, что Виктор Кин тоже горячо отстаивал свое право употреблять знаки препинания так, как ему хочется, даже если это не совпадает с грамматикой, — тут вопросы слуха и ритма фразы, я это понимаю отлично.)

Я много думала об эстетической «платформе» Александра Константиновича. Он в «Вопросах литературы» написал историю пьесы «Давным-давно» с точностью, которой могут позавидовать многие литературоведы. Но мне кажется, что есть какая-то принципиальная разница между Гладковым-драматургом и Гладковым мемуаристом и эссеистом. Он любил слово сверхзадача. Может быть, разница, о которой я говорю, отчасти объясняется разницей сверхзадач, которые си ставил перед собой. О литературе мы говорили всякий раз, когда Александр Константинович приходил, вернее, говорил он. И писал длинные письма.

У него была абсолютная независимость оценок, и он презирал литературную моду. Вся Москва увлекается «Мастером и Маргаритой», — Гладков «никак не мог заставить себя увлечься этой вещью». Ему чужда философия Булгакова.

Это только один пример. О конкретных оценках всегда можно спорить. Александру Константиновичу не нравилась знаменитая трилогия Фолкнера, потому что это «растрепанная проза». Но уж чуть ли не рассорились мы из-за романа «Шум и ярость»: Гладкову неинтересно, это патология и еще более «растрепанная проза». Он не любил Рабле, он не любил всего, что казалось ему извращенным. Думаю, правильно будет сказать, что он любил настоящую традиционную литературу, реалистическую и психологическую, но не терпел ничего, что казалось ему нарочитым новаторством или манерностью. В письмах ко мне много конкретных оценок: нравится «Железный Густав» Фаллады; нравится Чивер; нравится роман Кеппена «Смерть в Риме»; нравится «отличный Честертон», напечатанный в «Вопросах литературы»; нравится роман Труайя «Семья Эглетьер», находящийся «внутри традиции». О том, как Александр Константинович любил Моруа, он прекрасно написал в «Прометее». Очень большое впечатление произвел на него роман Томаса Вулфа «Оглянись на дом свой, ангел». Настолько сильное, что заставил его «изменить мнение об американской литературе». Вполне естественно, Александр Константинович не переносил французскую школу «нового романа». Но и Кафку он не любил («Кафка меня не увлек. Это современный Леонид Андреев, но я равнодушен к Андреевым любого сорта»). У Франса он любил только «Боги жаждут».

Здесь нет возможности говорить о Достоевском. Мы много о нем спорили. Из великих романов Гладков любил только «Идиота». Но он восхищался юмором Достоевского («Село Степанчиково», например). В «Бесах» он признавал только Степана Трофимовича. Что-то было в творчестве Достоевского, что Александру Константиновичу казалось «почти патологическим», но это особая тема.

Вообще тема «книги» была перманентной. В письме от 8 января 1970 года Гладков перечислил, о чем он мечтает, — шесть пунктов, второй гласил: «Достать Камю». Камю он достал, но мечты этого типа постоянны. Не помню периода, когда бы он не боялся: «вот мы пропустим…» Сплошь и рядом мы все-таки не пропускали, но из-за паники, которая начиналась, я звонила в Пермь, в Саратов, в Ленинград…

Поделиться с друзьями: