Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Предсмертные слова
Шрифт:

Дважды вешали и главного шпиона Германии ВИЛЬГЕЛЬМА КАНАРИСА, обвинённого в заговоре против Гитлера. Первый раз шефу абвера дали лишь «ощутить вкус смерти», а уж потом молодчики Мюллера повесили его по-настоящему в концентрационном лагере Флоссенбюрг, неподалёку от Вейдена, в Верхнепфальцском лесу. Свои последние слова «старый лис» передал «перестуком» соседу по кирпичному бункеру, подполковнику Лундингу: «Это, я думаю, был последний допрос… Ужасный… Сломали кости носа… Я думаю, моё время вышло… Если выживете, расскажите всё моей жене и дочерям …» В понедельник, 9 апреля 1945 года, около шести часов утра с Канариса сняли наручники и кандалы, раздели догола, как и всех других выводимых на казнь, а когда из канцелярии бункера раздалась команда «Пошёл!», «загадочного адмирала» вывели на тюремный двор, где он ещё успел сказать: «Я умираю за своё отечество с чистой совестью… Я лишь исполнил долг перед своей страной, когда пытался противиться преступному безрассудству, с которым Гитлер ведёт Германию к гибели… Всё было напрасно, и теперь я знаю, что Германия погибнет… Я знал это ещё с 1942 года». После Канариса в его камере № 22 остались Библия и томик стихов Гёте.

В два часа пополудни 23 мая 1945 года воинский патруль из 2-ой британской армии остановил в окрестностях города Люнебург, на севере Германии, «невысокого мужчину с синяком под левым глазом и чёрной повязкой на правом». На нём был кургузый гражданский пиджачок и серые солдатские брюки, заправленные в высокие сапоги. Он предъявил паспорт на имя Генриха Хитценгера, почтового служащего. Его арестовали и отвели в лагерь для перемещённых лиц № 031. В кабинете коменданта лагеря, капитана Тома Сильвестера, мужчина снял с глаза повязку, надел очки и очень спокойно сказал: «Я — ГЕНРИХ ГИММЛЕР». Рейхсфюрера СС и шефа гестапо обыскали, подозревая, что он может иметь при себе яд, и в одном нижнем белье препроводили в штаб разведки. Старший сержант Эдвин Остин, под надзор которого его передали, указал ему на койку: «Это ваша постель. Раздевайтесь». Гиммлер, кажется, не понял и пожаловался переводчику: «Он что, не знает, кто я?». — «Знаю, знаю, — ответил сержант, — вы Гиммлер. Так вот, ещё раз, это ваша постель. Раздевайтесь». Гиммлер сел на койку и стал снимать с себя нательную рубаху и трусы. Полковник разведки Майкл Мёрфи и армейский врач Уэллс ещё раз учинили телесный досмотр — уши, подмышки, волосы, рот — и «сразу же заметили маленькое чёрное зёрнышко меж зубов на правой стороне нижней челюсти». «Подойдите поближе к свету и откройте рот пошире», — приказал доктор. Он попытался было сам разомкнуть челюсти Гиммлеру, но тот, неожиданно изловчившись, вцепился ему зубами в руку. «Он раздавил её!» — закричал доктор, и, все разом набросившись на пленника, повалили его на пол. Четверть часа они старались оживить Гиммлера, прибегнув ко всем известным способам спасения, но тщетно. «Он умер», — наконец сказал сержант Остин. Пригласили представителей Красной Армии, и те, осмотрев труп, «неохотно согласились, что это может быть Гиммлер». Через два дня сержант Остин, дворник в гражданской жизни, сам закопал труп, завёрнутый в армейское одеяло и камуфляжную сетку и перетянутый телефонным шнуром, в секретной могиле неподалёку от Люнебурга.

Принял яд и ГЕРМАН ВИЛЬГЕЛЬМ ГЕРИНГ, «человек номер два» в Третьем рейхе. Путь рейхсмаршала, министра авиации и главнокомандующего люфтваффе к виселице предстоял долгий: его камера № 5 в тюремном крыле здания Нюрнбергского дворца правосудия была последней в ряду камер смертников. Казнь Геринга была назначена на два часа ночи 16 октября 1946 года. Незадолго до этого его жене, Эмме, «из провинциальных актрис, лишённой малейших следов сценического таланта», разрешили последнее с ним свидание. Геринга вывели из камеры и препроводили в комнату для свиданий. Его тщательно охраняли, и их с женой разделяла перегородка из проволоки и стекла. «Может быть, ты хочешь, чтобы я подал прошение о помиловании?» — спросил Геринг жену. Эмма покачала головой: «Нет, Герман… Ты можешь умереть спокойно… Я буду думать, что ты погиб за Германию». — «Спасибо тебе за твои слова, — ответил Геринг. — Ты даже не представляешь, что они для меня значат. Не бойся, они не повесят меня. Они припасут для меня пулю». — «Ты действительно думаешь, что они тебя расстреляют?» — спросила Эмма. «Можешь быть уверена в одном, — сказал в ответ Геринг, — они меня не повесят… Нет, нет, меня они не повесят». За три часа до казни «железный Герман» принял яд. Он всё же сумел лишить судей удовольствия лицезреть своё тело, болтающееся на виселице. В предсмертной записке он оставил свои последние слова: «Маршалов не вешают». Труп «жеманного толстяка» завернули в матрац вместе с одеждой, которая на нём была в тот день (бледно-голубая ночная рубашка и чёрные штаны), и положили в стандартный солдатский гроб, который тотчас же опечатали. Вместе с трупами других, уже повешенных главарей Третьего рейха, его тело было тайно сожжено в крематории на окраине Мюнхена, а пепел высыпан в мутный дождевой поток, бежавший по придорожной канаве где-то в глухой сельской местности, неизвестно где.

Несостоявшегося цареубийцу ДМИТРИЯ ВЛАДИМИРОВИЧА КАРАКОЗОВА, студента Московского университета, из бедных дворян Саратовской губернии, привезли к месту казни на позорной колеснице, в которой он сидел спиной к лошадям, прикованный к высокому сидению. Смоленское поле, за Галерной гаванью в Петербурге было запружено народом. Каракозов спокойно поднялся на чёрный эшафот, окружённый плотным каре из солдат. И перед тем как палач, рыжий мужик в красной рубахе и плисовых штанах, вздёрнул его на чёрном глаголе виселицы, он «истово, по-русски, не торопясь, поклонился на все четыре стороны всему народу» и крикнул в толпу: «Дурачьё! Ведь я же для вас! А вы не понимаете. Тяжко мне…» Неделями ранее, 4 апреля 1866 года, «в понедельник Фоминой недели, в половине четвёртого часа дня», он почти в упор стрелял в Александра Второго, но костромской крестьянин, шапочный мастер Осип Комиссаров, глазевший, как император после прогулки по Летнему саду выходит на набережную Невы, успел толкнуть Каракозова под руку, и пуля прошла мимо. А два унтер-офицера скрутили Каракозова. «Дураки!..» — опять крикнул он с эшафота в толпу, и «в глазах его была тоска, которой никогда больше не увидишь». Каракозов последнее слово своё не закончил. Палач набросил на него холстинный мешок с длинными рукавами, который совсем закрыл ему голову. Забили барабаны, войска взяли «на караул», все сняли шляпы. Тело Каракозова висело до вечера, и часовой стоял у виселицы. А ночью труп сняли и увезли на остров Голодай на Неве. Это было первое покушение на Александра Второго, но далеко не последнее. Он даровал Осипу Комиссарову в знак благодарности дворянское звание.

И двадцатичетырехлетний ИППОЛИТ ОСИПОВИЧ МЛОДЕЦКИЙ, слуцкий мещанин и боевик «Народной воли», тоже закричал в толпу с эшафота: «Я умираю за вас!..» Потом оттолкнул священника с крестом для последнего целования, поклонился на три стороны и встал под виселицей. Пока читали приговор, он внимательно рассматривал петлю и чёрный гроб, набитый стружкой. Двадцатого февраля 1880 года на углу Большой Морской и Почтамтской улиц, у дома Карамзина, он стрелял в графа Лорис-Меликова. Пуля из револьвера системы «бульдог» центрального боя попала в диктатора всероссийского, но застряла в ватной подкладке его генеральской шинели, что позволило Лорису молодцевато крикнуть: «Пуля меня не берёт!», а английскому послу лорду Деффери двусмысленно похвалить его: «Первая пуля, задевшая зад графа». На Семёновский плац, в самом центре Петербурга, Млодецкого привезли в телеге, влекомой двумя ободранными, хромыми и почти слепыми одрами. Лучший палач Российской империи, бывший разбойник с большой дороги Фролов, заросший бородой, неторопливо облачил «государственного преступника» Млодецкого в холщовый халат, надвинул на лоб ему белый башлык, на шею накинул смазанную свиным салом верёвку и резким, решительным, отрывистым ударом ноги выбил из-под него скамью. Вздёрнутый в 11 часов 08 минут, Млодецкий застыл в петле в 11 часов 20 минут. Ровно 12 минут длилась агония.

Ровно в 10 часов утра 15 сентября 1764 года позорная телега подъехала к выкрашенному чёрной краской эшафоту, поставленному на Обжорном рынке, самой грязной площади Петроградской стороны Петербурга. В телеге, под конвоем, сидел подпоручик Смоленского пехотного полка ВАСИЛИЙ ЯКОВЛЕВИЧ МИРОВИЧ, безуспешно пытавшийся освободить из Шлиссельбургской крепости заключённого там узника № 1, загадочную «железную маску» России, опального императора Иоанна Шестого Антоновича. Уже двадцать три года никто в России не видел публичной казни (её отменила императрица Елизавета Петровна), и народу привалило на базарную площадь видимо-невидимо — мост через Кронверкский канал, заборы, крыши закрытых лавок и домов были усеяны любопытным людом. Жестокое увлечение зрелищем смертной казни возвращалось к россиянам. «Вот, батюшка, какими глазами смотрит на меня народ! — сказал Мирович сопровождавшему его священнику. — Совсем бы иначе смотрели, когда б удалось мне моё дело… когда бы принца я доставил в столицу, в Казанский собор…» «Бунтовщик, изменник и злодей» был в голубой армейской шинели, с непокрытой головой, спокоен, с румянцем на белом лице. На эшафоте показался палач, молодой парень. Его помощники ввели Мировича по лестнице и, ухватив его сзади за плечи, подвели к плахе. С него сняли шинель и кафтан. Он ступил к решётке, поклонился на все стороны и крикнул в толпу: «Всё верно! Спасибо, что лишнего на меня не навешали». Потом, сняв с руки перстень, отдал его палачу: «Ну, брат… ты ведь по Христу мне брат! Возьми этот перстенёк, дорогая особа мне его подарила… Не мучь, разом… ты ведь упражнялся. Прошу, сколько можно удачнее…» Отказался от повязки на глаза: «Пусти, я сам, сам! Без повязки, я офицер… Да здравствует… невинный… мученик…» Сам, подняв свои длинные белокурые волосы, лёг на плаху. Палач был из выборных, испытан прежде в силе и ловкости, дело своё знал хорошо и не заставил Мировича страдать, снеся голову с его плеч одним махом. «Народ, отвыкший видеть смертные казни и ждавший почему-то милосердия государыни („Казнь, гляди, отменят, в острастку только выведут, положат голову на плаху и простят“, — слышались толки в толпе), когда увидел окровавленную голову подпоручика в руках палача, единогласно ахнул и так согнулся, что от сильного движения мост на Кронверкском канале поколебался и перила обвалились». Ведь до последнего момента и народ, и Мирович, с улыбкой на устах, ожидали, что вот-вот на взмыленном коне прискачет гонец с монаршим указом об отмене смертной казни.

А такое в нашем благословенном отечестве уже случалось.

Января 29 числа 1742 года на Васильевском острове в Петербурге, прямо напротив Военной коллегии, сколотили эшафот из плохо оструганных досок. В 11 часов на него внесли вице-канцлера Российской империи АНДРЕЯ ИВАНОВИЧА ОСТЕРМАНА (ноги уже не слушались графа). Четыре гвардейца и с ними унтер-офицер посадили старика на стул перед плахой, сняли с него шапку, и секретарь зачитал ему приговор. А когда закончил, с генерал-адмирала сорвали парик, и солдаты положили его на живот шеей на плаху. Палач, сорвав с него старую лисью шубу и завернув ворот рубахи, взялся было за топор, но, когда занёс его, секретарь, крикнув «Стой!», приказал поднять осуждённого. Едва живого графа опять посадили на стул и прочитали помилование. То был первый указ новой императрицы Елизаветы Петровны об отмене смертной казни в России. «Верните мне парик, — попросил он палача. — Надо беречься от простуды». И это были последние запомнившиеся народу слова некогда всесильного Остермана. Солдаты снесли его с эшафота вниз, посадили в сани и увезли в Шлиссельбургскую крепость, а оттуда — в сибирскую ссылку. И там его заели до смерти печально известные насекомые.

Тот же спектакль был разыгран и перед фельдмаршалом графом БУРХАРДОМ КРИСТОФОМ фон МИНИХОМ. «Здорово, ребята!» — громко поприветствовал покоритель Данцига и Очакова гвардейцев, продираясь к эшафоту сквозь их строй в парадном, красного цвета, плаще, с обнажённой лысой головой — а на дворе стоял трескучий мороз. «Посторонись… Не видишь разве, кто идёт». Президент Военной коллегии неустрашимо взбежал по ступеням на лобное место, окружённое шестью тысячами солдат, оглядел площадь — нет ли где непорядка? А за его спиной палач уже тащил из мешка тяжелый топор: он готовился четвертовать Миниха — «рубить его четыре раза по членам, после чего — голову». «Освобождайте меня от жизни с твёрдостью, — сказал ему фельдмаршал, одаривая брильянтовым перстнем с руки. — Ухожу от вас с величайшим удовольствием». И кидал в толпу кольца и табакерки с алмазами. Ему уже заломили руки назад, сорвали рубашку с плеч долой, дабы оголить шею, и тут-то в самый раз и подоспел аудитор и объявил о замене казни пожизненной ссылкой в Сибирь. Сходя с эшафота, Миних с улыбкой сказал полузамёрзшему полицейскому офицеру: «Что, батенька, холодно? Шнапсику бы теперь, — адмиральский час, однако!» Двадцать пять лет спустя, перед своей кончиной, возвращённый из ссылки в Пелыме Миних, герой, честолюбец, волокита, любящий страстно ветчину с сахаром и женщин, но более всего славу, велел секретарю читать вслух свои допросные листы из Тайной канцелярии. И нашёл в себе терпение не умереть, прежде чем тот не закончил чтение. «Нет-нет, я не подгадил», — сказал Миних самому себе, закрывая глаза… Было ему от роду 85 лет.

Титулярного советника при Министерстве иностранных дел и кандидата прав МИХАИЛА ВАСИЛЬЕВИЧА БУТАШЕВИЧА-ПЕТРАШЕВСКОГО со товарищи (всего девять человек, и среди них двадцатисемилетний отставной поручик инженерных войск Фёдор Михайлович Достоевский) вывели на мёрзлый казарменный плац Семёновского полка. Все были в штатских летних пальто и холодных шляпах. «Подвергнуть смертной казни расстреливанием», — огласил приговор аудитор. На осуждённых разорвали одежду, над их головами переломили шпаги, мундиры и эполеты сожгли на костре. Палачи в старых цветных кафтанах и чёрных плисовых шароварах надели на приговорённых просторные холщовые саваны с остроконечными капюшонами и длинными, почти до земли, рукавами. Петрашевский неожиданно расхохотался, расхохотался дерзко, презрительно и вызывающе, театрально взмахивая при этом своими клоунскими рукавами: «Господа!.. — хохот душил его. — Как мы, должно быть, смешны в этих балахонах!..» Его первым привязали верёвками к серому позорному столбу, скрутили за спиной руки, а белый колпак надвинули на глаза. Но резким движением головы Петрашевский сбросил его: «Я не боюсь смерти, я могу смотреть ей прямо в глаза!..» Хрипло прозвучал рожок, и унтер-офицер подал команду взводу: «Рукавицы снять! К заряду! На прицел!» и двенадцать солдат взяли ружья на изготовку. Но команда «Пли!» не последовала, а раздался отбой: «От-ставить!». И после довольно долгой паузы, аудитор зачитал: «Его величество… вместо смертной казни… в каторжную работу в рудниках… без срока… преступник Буташевич-Петрашевский… отправляется в Сибирь». Закованного по рукам и ногам, его посадили в заложенные тройкой сани и в сопровождении жандарма погнали в Сибирь. Там он жил ссыльным в селе Бельском, на Енисее, квартируя и столуясь у старухи Конюрихи в простой крестьянской избе. Губернатор Восточной Сибири вручил ему, политическому преступнику, издание казённой газеты своего края, но однажды подверг его, потомственного дворянина, наказанию розгами «за сопротивление властям». Вернувшись как-то из Енисейска, бодрым и здоровым, он попросил свою хозяйку уже с порога: «Давай щей, мать!», поужинал с аппетитом и пошёл спать в свой угол, занятый кухонной посудой и лоханью с помоями. А наутро его нашли в постели мёртвым.

МАРИЯ-АНТУАНЕТТА, поднимаясь на эшафот посередь площади Революции, как раз напротив статуи Свободы, неосторожно наступила маленькой своей ножкой, обутой в изящную чёрную прюнелевую ботинку с острыми носками, на грубый башмак Шарля-Анри Сансона младшего, «господина» и палача Парижа. «Простите, сударь, я нечаянно», — проворковала развенчанная королева Франции, в которую, по слухам, «были влюблены двести тысяч французов». Когда он подал ей руку, чтобы поддержать её, бледная, но спокойная Мария Антуанетта отказалась: «Не нужно. Слава богу, я сама ещё чувствую себя в силах дойти до места». Самая известная жертва Французской революции, она, привезённая из тюрьмы Консьержери в роковой тележке, поднялась по ступеням эшафота «с таким величием, как будто поднималась по лестнице Версальского дворца», и опустила прехорошенькую свою белокурую головку под нож гильотины. Правда, сам палач Сансон записал в дневнике, что волосы её в одночасье поседели, к тому же перед казнью он их обрезал по плечи. Прежде чем лечь на роковую доску, королева, мать четверых детей, спокойно обратилась к многотысячной толпе черни, жаждущей мести: «Молитесь обо мне и не оставляйте детей моих! Я прощаю врагов моих за всё причинённое мне зло». Потом бросила прощальный взгляд на дворец Тюильри, взглянула на небо и громким голосом сказала: «Прощайте, дети мои, прощайте! Я иду к отцу вашему…» И, повернувшись к палачу, воскликнула: «Поторопитесь!» Через пару дней после казни в Национальный Конвент поступил счёт от могильщика Жюли: «Казнённая № 25. Вдова Капет. Гроб — 6 франков. Носилки — 6 франков. Могила и плата могильщикам — 25 франков. Могильщику Жюли — 264 франка. Париж, 11 брюмера, 2 года Французской республики».

Отца её детей и её мужа, тридцативосьмилетнего ЛЮДОВИКА ШЕСТНАДЦАТОГО, казнили ещё до этого, на другом эшафоте, уже на площади Согласия, бывшей площади Людовика Пятнадцатого. «Вот и приехали!» — воскликнул король, медленно и с трудом поднявшись по крутым ступеням. Помощники палача Шарля-Анри Сансона старшего попросили его снять камзол. «Это лишнее, — возразил добродушный король, — можно кончить дело и так». Когда же те хотели связать ему руки, возмущению Луи Капета не было предела: «Как! Вы осмелитесь поднять на меня руку? Связать меня? Возьмите моё платье, но не дотрагивайтесь до меня!» Он сам снял камзол и отстегнул воротничок рубашки, потом проговорил: «Поступайте, как знаете, я изопью чашу испытания до дна». Он хотел было обратиться к толпе. Но при первых же его словах «Я умираю неповинным в так называемых преступлениях…» офицер Сантэрр подал сигнал солдатам, и те с такой силой стали бить в барабаны, что короля едва ли можно было услышать. «Да перестанут ли, наконец, барабанить!» — закричал тогда он и тотчас же, заглушаемый барабанной дробью, нетерпеливо воскликнул: «Давай же, сын Людовика Святого, поднимайся на небеса!». Увы, голова его с противным стуком упала на землю, в ивовую корзину с опилками, впитывавшими кровь. Было 10 часов 20 минут утра 21 января 1793 года. «Король Франции мёртв!» — палач Сансон поднял отсечённую голову, некогда носившую венец, и показал её народу. И народ, прорвавшись сквозь ряды солдат, бросился рвать на клочья платье короля, чтобы унести их на память, и смачивали королевской кровью носовые платки, окунали в неё ладони и обменивались рукопожатиями. Палачу предлагали золотые за несколько прядей волос с окровавленной головы казнённого. Кто-то заплатил 30 луидоров за отрезанную косу Людовика. Какой-то англичанин дал мальчишке 15 луидоров за носовой платок, пропитанный королевской кровью. Кто-то даже пробовал кровь на вкус: «Да она совсем даже ничего» — «Ну уж нет, по мне, она слишком солёная». Слова «Уничтожен тиран!» облетели в тот день всю страну. Траура не было и в помине. Театры были набиты битком весёлой публикой. В трактирах вино лилось рекой. Тело короля было вывезено на кладбище Мадлен, брошено в яму и засыпано негашёной известью. Вечером того же дня палач Сансон, потрясённый до глубины души страшным своим деянием, отказался от печального ремесла в пользу сына, Сансона младшего, поселился в уединении и умер полгода спустя. Через год казнили и тех, кто приговорил к казни короля и королеву Франции. Гильотина заждалась их — её зодчих.

Поделиться с друзьями: