Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:

Мы все проезжали до сих пор католическою землею, населенною по большей части поляками и литовцами. Жидов здесь также чрезвычайно много.

Для меня чужды теперь хлопоты наших людей и почталионов, старающихся освободить коляску, завязшую в песку и задержанную еловыми сучьями. Доктор сердится, выскакивает, бранится; а я, уверенный, что не помогу обшей беде и что она минет и без меня, остаюсь спокойным и продолжаю писать, как будто ничего не бывало.

Если вы будете в Мариенвердере и в Нейенбурге, вспомните обо мне, друзья! Оба города лежат на берегах Вислы самым живописным образом один против другого. Необозримые пажити, светлые рощи, богатые луга, множество селений и городков на высоких берегах величественной прелестной реки... как жаль, что я не живописец! Мариенвердер богат хорошими сливами и грушами и миленькими девушками. Добрые друзья, ежели будете в Мариенвердере, купите себе груш и слив и поцелуйте хотя одну красавицу в мое воспоминание!

Письмо XIV

(отрывок из путешествия)

15 (27) октября 1820-го года

дорогою между Герцбергом и Грозенгайном.

Мы оставили Берлин и Пруссию; сообщаю вам, друзья, некоторые об них воспоминания. Вечером в мою бытность в Потсдаме я отправился полубольной в гарнизонную церковь; вхожу в великолепный храм, выбитый алым бархатом: скудное мерцание наших свеч разделяло царствующий мрак на огромные тени, между коими изредка лоснились темно-багровые обои и сияла потускневшая позолота; молчание прерывалось нашими шагами и глухим отголоском здания; когда мы останавливались и умолкали, безмолвие возрастало и было тяжеле и печальнее. Здесь похоронен великий Фридерих; а возле него лежит в богатом мраморном мавзолее отец его: смерть помирила их![12] Сам он в простом гробе с свинцовою обшивкою: он даже не хотел, чтобы бальзамировали его.

В Берлине я между прочим посетил фарфоровую фабрику. Механические работы, махины, горны и проч., предметы для многих очень занимательные, не только не возбуждают во мне любопытства, они для меня отвратительны; посему иногда по природной мне уступчивости бываю в обществе других в мастерских и фабриках; но нечистота и духота, господствующие в них, стесняют, стук оглушает меня, пыль приводит в отчаяние, а сравнение ничтожных, но столь тяжелых трудов человеческих с бессмертными усилиями Природы будит во мне какое-то смутное негодование. Только тогда чувствую себя счастливым, когда могу вырваться и бежать под защиту высокого, свободного неба; чувствую себя счастливым даже под завываньем бурь и грохотом грома: он оглушает меня, но своими полными звуками возвышает душу. С любезным для меня семейством Шадовых я был в новом берлинском театре; здесь огромный, светлый концертный зал расширил сердце мое: я вдруг почувствовал себя веселее. Это один из прелестнейших залов, мною виденных. Воскресенье 10(22) числа я был с Лаппенбергом[13] в доме одного банкира из Гамбурга и слушал прелестное: Requiem. Пели любители, в числе их поразил меня сын банкира Авраама Мендельсона: он приехал с отцом из Парижа и, будучи мальчиком 15 лет, чудным своим музыкальным талантом успел уже прославиться. Никогда я не видывал столь совершенного красавца: его черные локоны в природной свободе упали до половины спины, шея и грудь белые, как снег, были открыты; черные полуденные глаза горели и возвещали будущего победителя душ! Уста небольшие, розовые казались созданными для поцелуев; в его голосе вылетало сердце, узнавшее и чувствующее более, нежели обыкновенно знают и чувствуют в его возрасте. Между прочими любителями находился друг Шиллера Кернер, отец бессмертного юноши, героя, поэта, мученика.[14]

Мои прогулки с Лаппенбергом в зверинце и в саду замка Бельвю для меня всегда останутся памятными: мы часто разговаривали с ним об России, об российской истории и об языке русском; он человек умный, ученый, рассудительный, одаренный вполне трудолюбием своего народа и рвением расширить область своего знания. Нередко мы ходили до усталости по огромному зверинцу, несколько уже развенчанному рукою осени; воспоминали время минувшее и дивились огромным следам и развалинам, которые оно повсюду оставило в полете своем; листья шумели под ногами или будили тишину внезапным падением. Мы останавливались; глядели на купы зеленых, синих, пунсовых дерев и почти пугались, когда вдруг открывали сквозь ветви вид или дорогу там, где еще вчера все для нас было завешано листьями. Так в течении времени испытатель в боязливом изумлении иногда усматривает связь и родство между такими предметами мира, которые до того считались совершенно один другому чуждыми.

Письмо XV

18 (30) октября. Дрезден.

Я здесь точно в стране волшебств и очарований. Весь день бегаю, наслаждаюсь и даже не имею времени передать бумаге свои наслаждения. Саксонская природа очаровывав! меня еще и теперь, в глубокую осень. Представьте себе, друзья, чудесный Дрезденский мост через Эльбу, горы лесистые, потом туманные, синие, будто привидения по обеим сторонам; у самого моста величественную католическую церковь; представьте меня на мосту: гляжу и насилу удерживаюсь, чтоб не протянуть рук к этим очаровательным отдаленностям! Облака плавают в темно-голубом небе, озаряются вечернею зарею, отражаются в водах вместе с пышными садами и готическими, живописными строениями. Все долины, холмы и скаты усеяны бесчисленным множеством селений, деревень, городов — все здесь кипит жизнью. Люди пестреют в своих разноцветных одеждах. Вчера я был за городом с нашим доктором; народ толпами валил в общественный сад, где дрезденцы по воскресным дням пьют кофе и наслаждаются табаком и природою: что шаг, то новая в глазах моих картина! Экипажи, всадники, иностранцы в богатом английском, студенты в странном германском наряде, гвардейцы в красных мундирах с медвежьими шапками, нищие — словом, волшебный фонарь!

Письмо XVI

20 октября (1 ноября). Дрезден.

У меня было, как вы знаете, письмо в Берлин к поэту Тидге,[15] я его отдал здесь, в Дрездене. Тидге живет у почтенной госпожи фон дер Реке,[16] сестры герцогини Курляндской; в ее доме я познакомился еще с Бёттигером[17] и с Тиком, братом ваятеля,[18] главою германских романтиков. Тидге человек лет пятидесяти, самой обыкновенной наружности; он с первого взгляда более похож на доброго немецкого ремесленника, нежели на поэта: коротенький парик, из-под которого выглядывают седые рыжеватые волосы; маленькие серые глаза; морщинное лицо; слабое больное сложение и кривая нога — вот оболочка, в которую завернут творец «Урании»! Тидге разговаривает с большой живостью; его взоры воспламеняются, и, если рассказывает что-нибудь занимательное, он неприметным образом проливает теплоту в своего слушателя. Нередко посреди общего разговора он задумывается и сидит, занятый своими мечтаниями. Госпожа фон дер Реке нас заставила несколько раз заметить, когда впадал он в такое забвение. Обратя на него внимание в подобное мгновение, не смущаешь его, если он и увидит, что на него смотришь; он тотчас приходит в себя и с большим участием вмешивается в разговор общества. Я много рассказывал ему о нашей словесности: об Державине, Жуковском и молодом творце «Руслана и Людмилы» и должен был перевесть для него несколько стихотворений Батюшкова и Пушкина; он хочет их переложить и поместить в журнале, который в непродолжительном времени будет издаваться в Германии в пользу семейств, пострадавших от войны 1813 и 1814 годов.

Элиза фон дер Реке, урожденная графиня Медем, величественная, высокая женщина, она некогда была из первых красавиц в Европе; ныне, на 65 году своей жизни, Элиза еще пленяет своею добротою, своим умом, своим воображением, — фон дер Реке была другом славнейших особ, обессмертивших последние годы Екатеринина века: великая императрица уважала и любила ее, уважала особенно, потому что ненавидела гибельное суеверие, которое Каглиостро[19] и подобные обманщики начали распространять уже в последние два десятилетия минувшего века. Ныне это суеверие, не встречая даже между мужчинами столь просвещенных противников, каковы были в прошедшем столетии великая царь-женщина и умная, смелая женщина-автор, в наше время быстро распространяется, воскрешая от мертвых старинные, давно забытые сказки наших покойных мамушек и нянюшек, которые облекает в пышные, греческие названия единственно для того, чтобы не стыдно было им верить. Все мы смеемся над привидениями, домовыми, предсказаниями и волшебниками; но как не признать власть белых и черных магов, говорящих самым отборным, сладостным и темным языком о возможности соединяться с душами, отлученными от тела, о существовании элементарных духов, о тайных откровениях и предчувствиях? Зато господа Каглиостро нашего времени одеваются в самое лучшее английское сукно, носят брегетовые часы, от них пашет ароматами; их руки украшены кольцами, а карманы — нашими деньгами; они все знают, везде бывали, со всеми знакомы; наши жены находят, что они ловки и любезны, а мы — что они премудры!

Но возвратимся к женщине, которая сорвала личину с их предшественника. Каглиостро в свою бытность в Митаве успел воспламенить молодое тогда воображение госпожи фон дер Реке и сестры ее, герцогини Курляндской. Впрочем, Элиза не долго могла быть в заблуждении; она вскоре открыла всю гнусность обманщика и почла своею обязанностию пожертвовать собственным самолюбием для спасения других от сетей подобных извергов: она отпечатала описание жизни и деяний графа Каглиостро в Митаве.[20]

Я никогда не забуду этой почтенной, величавой, кроткой любимицы муз: вечер дней ее подобен тихому прекрасному закату благотворного солнца; ее обожают все окружающие. Почтенный Бёттигер мне про нее сказал: «Это не женщина; это прекрасное явление из того мира, которое напоминает все божественное, все высокое».

В кругу, в котором теперь нахожусь, знают, помнят и любят двух наших писателей: А. С. Шишкова и Н. И. Греча. Шишков очаровал всех своею почтенною наружностью; Тидге его иначе не называет, как прекрасным старцем: особенно он полюбилсй творцу «Урании» живостью, с которою принимает все впечатления. Н. И. Греч озадачил Тидге и госпожу фон дер Реке своим природным смелым красноречием, не связанным никакими светскими узами.

У Тика я был сегодня поутру; он человек чрезвычайно занимательный и достойный примечания по своему образу мыслей. Сначала я упомянул о сочинениях покойного Новалиса,[21] Тиком изданных, и жалел, что Новалис при большом даровании, при необыкновенно пылком воображении не старался быть ясным и совершенно утонул в мистических тонкостях. Тик спокойно и тихо объявил мне, что Новалис ясен,[22] и не счел нужным подтвердить то доказательствами. О Виланде Тик судит строго, но, как мне кажется, справедливо. «Виланд, — говорит он, — сластолюбив и скрытен: он с каким-то наслаждением останавливается на неблагопристойных предметах. Древние писатели распутнее Виланда, но выше его в глазах истинного философа, потому что в самых своих заблуждениях смелы и величественны и никогда не унижаются до шалости». Он согласен со мною, что в Виланде более слов, нежели дела.

Что же касается до его мнения о Клопштоке, оно так странно, что заслуживает быть замеченным: «Клопшток, — по словам Тика, — не есть християнин, не есть даже поэт нравственный, но скептик и потому писатель опасный».

Письмо XVII

22 октября (3 ноября).

В прошедшее воскресенье неожиданная встреча обрадовала меня в католической церкви. Я наслаждался превосходным пением королевских кастратов; обедня отошла; вдруг за мною кто-то вскрикивает, — оглядываюсь: это М...,[23] один из моих милых петербургских питомцев; он подводит меня к отцу; мы обнимаем друг друга, радуемся, удивляемся. Я потом был у них уже несколько раз и в их доме познакомился с молодым человеком, которого полюбил с первых двух свиданий: его имя О...,[24] он был в военной службе и теперь находится в Дрездене для своей матери, коей здоровье несколько расстроено. Вы себе можете вообразить, друзья мои, как часто бываю я у М..., можете вообразить, что мы разговариваем только и единственно о России и не можем наговориться о ней: теперешнее состояние нашего отечества, меры, которые правительство принимает для удаления некоторых злоупотреблений, теплая вера в Провидение, сердечное убеждение, что святая Русь достигнет высочайшей степени благоденствия, что русский бог не вотще даровал своему избранному народу его чудные способности, его язык богатейший и сладостнейший между всеми европейскими, что небо предопределило россиянам быть великим, благодатным явлением в нравственном мире, — вот что придает жизнь и теплоту нашим беседам, заставляющим меня иногда совершенно забывать, что я не в отечестве. В постоялом доме Hotel de Pologne, где мы ныне живем, нашел я еще несколько человек русских: примечательнейший для меня полковник Давыдов,[25] брат поэта; он говорил мне про Пушкина, с которым обедал в Киеве; я был чрезвычайно рад, что мог Давыдова познакомить с поэмой «Руслан и Людмила».

Поделиться с друзьями: