Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что-то произошло не только с погодой, но повеяло и от жизни теплом близких перемен, все чаще слышалось полузабытое слово "надежда". И правда, словно расчищая дорогу новому наступающему году, у Нюркиного магазина появилось объявление, что с первого января будет снижение цен на промышленные товары, и следовал длинный перечень нужных и ненужных для жителей села вещей.

Но еще более радостная весть прокатилась солнечным днем по Мартуку: обещали открыть надомную артель вязальщиц. Настоящее предприятие -- с авансом и зарплатой. "С авансом и зарплатой! С авансом и зарплатой!" --катилось от двора ко двору, как звонкое морозное эхо.

Уже не отменялись из-за стужи и пурги занятия, и мальчишки с окраины села катили в школу на прикрученных к валенкам коньках. Ожил школьный двор на переменах. Оттаяли и умолкли провода, появились наголодавшиеся за зиму воробьи. В такие радостные дни сбылась давняя мечта Рушана: мать разрешила ему ходить на станцию и к поездам за шлаком.

Гульсум-апай, изучившая кормилицу-станцию как собственный пустой двор, долго противилась этому, потому что знала: шлак и та малость, какую можно добыть у паровозов, -- монополия дружных, не по годам дерзких ребятишек железнодорожников, живущих тут же, в кирпичных домах при станции, за огромными огнедышащими горами шлака.

Но Рушан так страстно и долго уговаривал ее, уверял, что самый отчаянный из мальчишек, по кличке Кожедуб, учится с ним в одном классе, да и не каждого задирают станционные, а только тех, кто из жадности пытается урвать больше всех. А он не буржуй, ему больше всех не надо. Последним доводом он развеселил мать так, что рассмеялась она от души, легко и весело.

– - Не буржуи, значит, мы?

– - Не буржуи...

После школы Рушан установил на санки крепкую корзинку, кинул в нее помятое и залатанное цыганами ведро и поспешил на вокзал.

Дух станции, особенный, неповторимый, ощущался за квартал, а отвалы на фоне саманных, вросших в землю, построек Мартука казались горами и были видны с каждого двора. Запахи тлевшего в недрах отвалов шлака, подпаленных креозотовых шпал на местах чистки топок, машинный запах больших сдвоенных паровозов и пар, клубившийся вокруг них, всегда волновали и влекли мальчика. Он знал: отсюда по двум тонким нитям путей ведет дорога в какую-то иную жизнь. Оттуда, из этой жизни, приходят поезда, пахнущие теплом и летом, красным апортом и желтыми мандаринами, поезда, в которых, рассказывала мама, зеркала во всю дверь и настоящие ковровые дорожки, и где едут щедрые военные и красивые барышни, и еще много всяких других людей.

Как и подобает человеку, занятому делом, проходя мимо прибывшего состава, он не стал глазеть на торги у вагонов, хотя слышал восторг толстых пассажирок в тяжелых шубах, накинутых на яркие китайские халаты:

– - Какой узор! Какая изящная кайма!

– - А пушится, а пушится-то как!

Как мудрец среди шаловливых детей, Рушан улыбался и беззлобно думал: "Пушится? Да как же ей не пушиться?" Он-то знал, как немыслимо долог путь до того момента, когда шаль окажется на чьих-то зябнущих плечах. Он видел своих сверстников в казахских аулах, выхаживающих маленьких шаловливых козлят, видел чабанов, изо дня в день, из года в год, в стужу и зной кочующих со стадами в скудных степях, продуваемых летом и зимой злыми ветрами. Знал не понаслышке, сколько тепла человеческих рук -- детских, женских и суровых мужских -- вложено в красавицу шаль, знал, сколько слез пролито над ней в холодных кошарах и в тени керосиновых ламп, и не удивлялся восторженным восклицаниям покупательниц...

Пережидая, пока женщины перетащат на носилках шлак после ташкентского скорого, Рушан с высоты отвала впервые оглядел лежавший внизу Мартук. Вдали виднелась крытая шифером школа, а рядом, под ярко-зеленым железом, --сельсовет с обвисшим флагом. Остальные дома можно было различить лишь по тонким струйкам дыма, тянувшимся, казалось, прямо из-под снега. Далеко вдоль путей высился похожий на одногорбого верблюда элеватор. На потемневшем цинке обшивки, прямо на горбу, криво и некрасиво написано "1927 год".

Заслонив элеватор облаками пара, пронесся скорый на Москву. Когда облако рассеялось, Рушан увидел, как путейцы поставили на рельсы мадерон и стали грузить свой тяжелый инструмент: ломы, кирки, молотки, кувалды. Рушан всегда невольно отличал путейцев от других людей потому, что пока знал одну-единственную профессию, которая не зависела ни от времени года, ни от погоды, ни от сельсовета, да и ни от кого-либо еще.

Сколько он себя помнил, столько и знал каждого путейца села в лицо, и всегда у них была работа, а значит -- аванс и получка. А еще он знал, что им положен настоящий уголь и они могут выписывать старые шпалы, а из них ставить добротные теплые сараи. А главное -- и это казалось уже совсем волшебством, -- каждому ежегодно полагался БЕСПЛАТНЫЙ билет в любой конец Советского Союза. И обратно, конечно. В любой конец! Перед ним при этом всегда оживал старенький школьный глобус.

"Вырасту и стану путейцем", -- глядя вслед удалявшемуся на перегон мадерону, думал мальчик и улыбался.

Не случилось. Все повернулось иначе в жизни, но стоит ли теперь об этом жалеть...

XXV

Вторая история связана с отчимом, а точнее, это была их последняя встреча.

Письмо пришло перед самым отпуском, когда путевка у Рушана была на руках и билет уже заказан. Писем от матери он не получал с тех пор, как однажды, возвращаясь с моря, поставил старикам телефон. Установить телефон на селе еще сложнее, чем в городе, но ему повезло: начальником телефонного узла оказался давний школьный приятель.

До ужина Рушан письма не распечатал. Ему пришла в голову даже нелепая мысль заказать срочный разговор и спросить у матери, что это за письмо она прислала...

Писала мать, что отчим собрался уходить на пенсию, а в трудовой книжке записей каких-то недостает, с отчеством что-то напутали. С татарскими именами напутать немудрено, такие встречаются заковыристые -- язык сломаешь, не то что буквы перепутаешь. Вот он ходил-ходил, -- из одной двери в другую гонят, из одной конторы в другую шлют, -- да и обиделся. Говорит: "Не надо мне вашей пенсии, пока руки-ноги целы, не пропаду, а что записи не сделаны, так мое дело было работать, а бумажки составляли другие". Писала мать, что уже который месяц бумаги лежат без толку, а ей строжайше наказано не вмешиваться в его дела и вообще о пенсии запретил всякие разговоры. "А жалко ведь старика, сколько на своем веку потрудился, да и обидно ему, я же вижу..." -- заканчивала она свое торопливо написанное письмо.

Просила Гульсум-апай сына приехать в отпуск домой, отдохнуть и подтолкнуть пенсионное дело -- все-таки человек образованный, законы знает, да и дружки школьные теперь многие в начальниках, может, помогут старику, ведь, считай, на людских глазах век прожил, не таился, и работал-то всю жизнь в Мартуке.

О том, чтобы отложить поездку в отчий дом, и речи быть не могло. Казалось, что за неделю, ну, максимум дней за десять, он уладит дела и еще успеет к морю. С тем он и уехал в родные края...

Стоя у окна, вглядываясь в бескрайнюю, выжженную жарким солнцем казахскую степь, он то и дело мыслями возвращался к отчиму. И не о предстоящих пенсионных делах и хлопотах думал. Только сейчас, под мерный стук колес, он неожиданно ощутил, как коротка человеческая жизнь. О том, что она коротка, он, разумеется, знал, но так остро, до волнения, почувствовал это только теперь.

Как же так? Этот, как будто совсем недавно по-юношески стройный мужчина, мастерски игравший за "станцию", за "железку" в волейбол и приезжавший к ним на голубом, сиявшем хромом и никелем трофейном велосипеде "Диамант" -- неслыханная роскошь на селе в те послевоенные годы, -- уже уходит на пенсию? И еще более непонятно, что он, ловкий и смелый, имевший в селе больше всех орденов, нуждался сейчас в его, Рушане, помощи.

Поделиться с друзьями: