Разновразие
Шрифт:
А Авангард курил и думал, что вот Валентин Генрихович зря ждет от него весточки…
Новогорск далеко. Сшибаются над ним различные ветры, сухие азийские и влажные, из России. Зимой приходит холод с океана, летом закручиваются над желтой землей колючие вихри. Снег в Новогорске — черный, зелень по осени — серая. Это дымит на последнем издыхании родная «Роза Люксембург». В узбекской тюбетейке Валентин Генрихович идет, постукивая палочкой вспухший по весне асфальт, по той стороне улицы Мира, где лежит на тротуаре утлая тень от карагача. Конспирацию развели, хотели, чтоб тайна, поэтому до востребования, поэтому по два раза на дню спрашивает на почте бывший главбух комбината корреспонденцию на свое имя, а потом вежливо, склонив лысую голову: «Благодарю за беспокойство!» Красиво говорит по-русски Валентин Генрихович. Сердце Авангарда заболело — это он вспомнил о Лагутине, подкаблучнике и слабаке. Она еще едет в Новогорск, спортивная семья Лагутиных. Сам, конечно, лежит на верхней полке в синих трикотажных штанах и по обычаю своему читает или мечтает, задрав к потолку вихрастую акселератскую головенку. И как это в такое тощее существо, как молния, ударила гениальность? Светланка прилетит в Новогорск раньше их. Авангардовна любит скорость, и чтоб все было по-современному. Красивая у него дочка. А что у нее, у Светки, есть кроме отца? Один Дворец культуры. С ревизиями. Пока на свете живет Авангард, Светка — дочка, и в общем баба нестарая. Вон как заблистал очками профессор, когда увидел рыжеволосую пышную Авангардовну. Это так он величает Любкиного Игорька, а вообще-то он все равно ему Игорек, как бы Лиля рот не кривила. Он его еще на плечах таскал, нес через Красную площадь, а тот, вцепившись в дядькину шею, флажком намахивал трибунам. И тут Авангард стал думать о Любе. Она, конечно, будет ходить к нему сюда, носить компоты и все другое, что понадобится. Но он этого не хотел. Лучше бы он ее сводил куда-нибудь, в кино или даже в ресторан. И еще он подумал, что таких жен, как была его Зина или вот Васина Люба, таких больше нет. Не рождаются больше такие женщины.
И тут грохнуло!
— Краснознаменский!
Больных здесь вызывали через громкоговоритель.
Он сперва как не услышал, потом поспешно выбросил курево, и, подняв плечи к ушам, под перекрестными взглядами лиц обоего пола, как космонавт вступил на ковровую дорожку. Он еще прошел по ней шагов двадцать и успел подмигнуть медсестре в голубых шальварах по моде этого дома, которая уже раскрыла перед Авангардом высокую дверь; за ней, за этой дверью, пренепременно должна была начаться для него другая жизнь, и, помедлив мгновение, он круто развернулся и зашагал на выход, потому что в старой жизни у него осталось слишком много.
И запели в вышине пионерские горны, забили барабаны, выкрикнул вожатый осипшим голосом:
— Раз-два! — Раз-два!
— Кто ровесник Октября?
— Я — ровесник Октября!
— Раз-два! Раз-два!..
И, верно, оценив его выбор, благосклонная теперь судьба улыбнулась нашему герою.
…Вот он стоит перед Авангардом. Поседевший, постаревший, единственный на свете. Брат. Авангард Николаевич Краснознаменский. Технолог из Ленинграда. В сбившемся от столичной спешки галстуке, с необъятным портфелем командированного подмышкой, и улыбка, как на том фото.
— Зубы вставил, черт — говорит наш Авангард. И кидается первым, и замирает у того на плече, как птица. Все это происходит в виду величественного фонтана «Дружба народов», и присутствующая здесь Любовь Петровна сморкается в платочек.
И если не летят по небу блестящие черные автомобили, все равно эти радужные картинки напоминают видения будущего по Авангарду Краснознаменскому где-нибудь на исходе трудных тридцатых перед сороковыми роковыми… По крайней мере, наш герой счастлив, и важен, и полон достоинства, как будто именно он построил за одну ночь фонтаны из цветного стекла и фанерные дворцы с настоящей позолотой.
О чем говорят эти три Человека в последнюю свою встречу?.. Вот захмелевшая с непривычки от одного бокала Любовь Петровна признается, что она десять лет назад в ресторане была еще с Васей. А дети не зовут. И смеется, в общем некстати, но ведь она, Люба, всегда так — или плачет, или смеется…
А Авангард Николаевич вдруг рассказывает про своего дядю, знаменитого конструктора первых дирижаблей, одинокого человека, в квартире которого жили родственники с детьми от разных колен. Квартира была похожа на коммуналку, так много народу в ней обитало, и дядя никогда не знал, чьи дети сидят на горшках в прихожей перед туалетом. А на кованом сундуке в коридоре спала сумасшедшая Маргоша, бывшая жена дяди, которая бросила его еще до той войны. Ночами она раскладывала пасьянс, а утром в бумажных папильотках шла через темный двор за молоком и булками для дяди, а потом снова ложилась на сундук, и ее длинное тело подрагивало во сне. И не замечая Маргоши, бегали мимо сундука многочисленные мальчики и девочки и играли в лошадки, как было принято тогда у детей, и, разогнавшись, иногда влетали в комнату, где за большим письменным столом работал конструктор дирижаблей. И, ловко поймав кого-нибудь, выскальзывающего как уж, он спрашивал всегда с любопытством: «Ты чей?» Он кормил их всех, а потом умер в блокаду от голода.
А Люба — про маму. Как у них в тридцатом корову забирали. Ночку. Любиного отца и братьев на Восток отправили, а их с матерью пожалели. Мать больная была, и Люба при ней. А вот Ночку велели сдать. А Ночка не идет с чужими, упирается, а потом на колени встала. Но ее все равно увели. А как утро, и светать стало, в дверь кто-то — торк. Мать всполошилась, Любу спрятала, велела в случае чего дворами убегать, а сама — к окошку и топор в руках держит. А на улице — рассвело уже — прямо перед крыльцом Ночка стоит, и веревка на шее оборванная…
И Любовь Петровна наконец заплакала, глаза у нее, правда, были на мокром месте.
— Вот, — сказал расчувствовавшийся Авангард, — вот, она плакала из-за коровы, а теперь сын у нее профессор.
И добавил:
— Революция дала нам все, Люба!
А чтоб Люба быстрей смеяться стала, про Любу рассказал, какая она была красавица, просто Любовь Орлова. Вылитая!
Честное слово. Он, Авангард, как раз за год до войны в Москву приехал, и с вокзала — прямо к брату Василию, а Василий тогда жил на Маросейке.
— На Маросейке, — грустно подтвердила Любовь Петровна, — теперь имени Богдана Хмельницкого.
— А! А я думал, куда она подевалась, Маросейка? А она имени Богдана Хмельницкого, — счастливо глядя на Любу говорил Авангард, — ну вот, звоню, а было рано еще. Совсем-совсем утречко! Звоню, а на звонок мне старушка открывает… Маленькая такая, а въедливая! И все-то ей надо знать, и к кому-я, и кто. «Бабуся, — говорю, — что такое комсомол слыхали? Значок на груди — вот он. Среди комсомольцев, бабуся, бандитов нету!» А она за мною по коридору шпарит. А я у Василия уже был, комнату его знаю, стучусь к нему, а бабушка прямо из-под руки: «Не будите, он, — говорит, — вчера женился» А?! Каков! А тут дверь открывается, а на пороге… Да! А коса до пояса. А глаза. Любовь Орлова. Голос певучий: «Вася, это к тебе!» А Вася ее еще храпака задавал на раскладушке. А на вас, Любовь Петровна, было пальто. Я и сейчас помню — такое синее, драповое. Васино. И босиком вы были. Руку протянули мне: «Любовь!»… Ну, думаю, может, правда, Орлова. А я ей: «Авангард».
И наш Авангард все-таки рассказал, что больше всего любил рассказывать, как в августе тридцать пятого они всей бригадою на строительстве комбината имени Розы Люксембург взяли одинаковые имена, и все семеро стали Авангардами Краснознаменскими. Чтоб, когда придет Мировая революция, которая освободит всех угнетенных, всех обездоленных, всех несчастных и построит на земле светлое Царство Труда, Правды и Справедливости, где не будет ни горя, ни болезней, ни самой смерти, и все люди будут просто как братья и сестры, так вот, когда придет эта самая Великая и Последняя Революция, всегда быть в авангарде, и под Красным Знаменем, как велит выбранное имя.
— А скажите, Авангард Николаевич, — вдруг спросила Люба ленинградского Авангарда, — какое у вас настоящее имя?
— Настоящее, — тот даже не понял, а потом заулыбался, как он это здорово умел, — а, вот вы про что, Любовь Петровна… Знаете, родители меня назвали Евграфом, а дома я был Граней. А когда мы стали Авангардами, я все равно остался Граней.
Авангард-Граня. Дома, конечно. Время такое было, Любовь Петровна, сами понимаете. Энтузиазм и все прочее. Да.
— Понятно, — Люба кивнула, — скажите, пожалуйста, — лицо ее стало хитрым-хитрым, — а как нашего зовут?
— Не говори! — крикнул Авангард с таким отчаянием, что бывший Евграф смутился.
— Вот дурак! — сказала в сердцах Любовь Петровна, но провожать поехала все равно — сперва одного Авангарда — на Ленинградский, а потом своего — на Курский.
И когда Авангард отнес чемодан в купе, и плащ с пиджаком тоже, и стоял перед Любовь Петровной, как приехал в столицу для борьбы, — в ковбойке и соломенной шляпе, только галстук был, потому что на вокзале, где поезда дальнего следования, всегда торжественно в мирное время, особенно, если билет у тебя есть, — поняла Любовь Петровна, что видит Авангарда Краснознаменского в последний раз, и нездешний свет полыхнул по худому лицу навсегда отъезжавшего Авангарда — это дернулись вагоны; Авангард вскочил на подножку, и Люба пошла торопясь рядом с начинающими свой многодневный путь колесами, а еще совсем близкий Авангард, нелепо высовываясь из-за плеча недовольной проводницы, тревожился: «Осторожно, Люба! Не споткнись, Люба!» А потом странно морща губы: «До свидания, Люба!» — а поезд набирал ход, увозя в Новогорск Авангарда Краснознаменского, и тогда наконец, — совсем наконец, догадалась Любовь Петровна, догадалась, а может, вспомнила, с запоздалым прозрением крикнула: «Прощай, Ваня!» И по тому, как Авангард зачем-то снял шляпу и махнул рукой, мол, что там, или вот, бабы, но все равно стало понятно, что догадалась. Иван. А фамилия? Фамилия, как у Любовь Петровны, они ведь родственники по мужу — Шумаковы они.