Реализм Гоголя
Шрифт:
Но Гоголь говорит об этом с легкой иронией и поэтизирует не эти бури Афанасия Ивановича в шитом камзоле, а ровный свет любви Афанасия Ивановича в халате и колпаке; ибо высокое можно найти не в эксцессах кипящей крови, никак не в модных причудах фантазии злого мира современных страстей, а в скромной добротности простых душ, чуждых увлечениям ложной цивилизации.
Впрочем, поэзию романтических тайн, слияния души с природною жизнью, даже некую фантастику, обаятельную в мечте романтиков, вы обнаружите тоже не столько в модном романтизме салонов и бурных книжек, где все это — выдумка и порождение нервного раздражения, а здесь же, под серенькой оболочкой скромных героев Гоголя. Отсюда история кроткой кошечки, ставшей дикаркою и пришедшей к Пульхерии Ивановне за ее жизнью; это ведь измененная почти до неузнаваемости черная кошка колдунов, ведьм и проч., отсюда и таинственный голос с того света, голос любимой, зовущий Афанасия Ивановича к себе из жизни; это ведь — тоже измененный, погруженный в обыкновеннейшую жизнь «Голос с того света» Жуковского или тайный призыв умершего певца из «Эоловой арфы» того же Жуковского и, наряду с этим, ходовой мотив романтической фантастики. Но у Гоголя это — не фантастика, а «натурфилософия», слиянность его героев с извечным законом природы, чувство смерти, столь же естественное нормальному духу человека, как чувство жизни; и это у Гоголя — великая любовь Афанасия Ивановича, любовь, для которой нет жизни после смерти любимой.
Ибо, как ни нежно описана любовь гоголевской Бавкиды, главным героем повести, — как и свойственно это было традиции романов, поэм, повестей о любви, — является мужчина, Афанасий Иванович, и сюжет повести образует его любовь к его Бавкиде. Потому что ведь повесть имеет сюжет (любовь превыше смерти), и этот сюжет начинается только с истории кошечки, то есть тогда, когда появляется тема смерти.
Так повесть явственно распадается на две части, из коих первая — это лишь введение, а вторая заключает суть. Первая часть лишена движения, протекания времени, событий. Она дана в основном в прошедшем несовершенном («любили покушать», «сидели… и пили… выходил… говорил» и т. д. и — «обыкновенно», «иногда» и т. д.). Она представляет собою не столько рассказ или повесть, сколько очерк, и без второй части она не имела бы всего своего смысла. Затем эта первая часть, дающая общее — и комическое — описание старичков и их неменяющейся жизни, заканчивается возгласом автора, подводящим итог характеристике героев, — и в открытую переходит к событиям, составляющим связный и последовательно развивающийся трагический сюжет; Гоголь пишет: «Добрые старички! Но повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка. Событие это покажется тем более разительным…» и т. д.
Далее и идет история кошечки, далее умирает Пульхерия Ивановна и идет рассказ о горе, унесшем с собою жизнь Афанасия Ивановича. Первый эпизод основного сюжета — это рассказ о том, как перед смертью Пульхерия Ивановна «не думала ни о той великой минуте, которая ее ожидает, ни о душе своей, ни о будущей своей жизни; она думала только о бедном своем спутнике, с которым провела жизнь и которого оставляла сирым и бесприютным…» и т. д. Эти «высокие» слова Гоголя соответствуют смыслу всего эпизода, где любовь старушки победила смерть, где в комических по внешности распоряжениях ее насчет удобств Афанасия Ивановича после ее смерти дышит истинное величие души, рожденное любовью, не боящейся мыслей о чистом белье, о любимых кушаньях, не драпирующейся в мантии надзвездных мечтаний, но зато дающей силу спокойно встретить смертный час, не думая о себе и продолжая жить в любви любимого.
Вслед за тем начинается второй и, пожалуй, главный эпизод сюжета повести — о любви Афанасия Ивановича после смерти любимой.
Гоголь описывает похороны Пульхерии Ивановны, описывает спокойно, подробно, с деталями. От иронии в отношении бытового безразличия к явлению смерти (длинные столы, кутья, наливки; «… гости говорили, плакали, глядели на покойницу, рассуждали о ее качествах…» и т. д.) Гоголь переходит к тонам — слегка намеченным — высокого торжественного изображения чина погребения, свершающегося по закону вечно прекрасной природы рядом с резвящейся юной жизнью (ср. у Пушкина — «И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть И равнодушная природа Красою вечною сиять»): «… священники были в полном облачении, солнце светило [природа сияет], грудные младенцы плакали на руках матерей [младая жизнь], жаворонки пели, дети в рубашонках бегали и резвились по дороге [младая жизнь играет]… Гроб опустили, священник взял заступ и первый бросил горсть земли, густой протяжный хор дьячка и двух пономарей пропел вечную память под чистым безоблачным небом…» и т. д.
И эта медленная фраза, ритмически развертывающая последование параллельных эпически спокойных (подлежащее — сказуемое) и все более расширяющихся предложений (сначала лишь 2 слова — подлежащее и сказуемое, затем фраза развертывается на 7 слов, затем — на 12 слов), восходящих, наконец, к вечной красоте небес, и эта поэтическая эпитетика, и самый термин «вечная память», наполняющийся новым, острым смыслом, включаясь в контекст «чистого безоблачного неба» («пропел вечную память под… небом»), — все это подготовляет разительную трагедию — сцену Афанасия Ивановича над гробом жены. Он был все время как бы бесчувствен: «… работники принялись за заступы, и земля уже покрыла и сравняла яму [смерть идет тяжкой поступью в своей страшной вещественной реальности], в это время он пробрался вперед; все расступились, дали ему место, желая знать его намерение. [Гоголь задерживается, напрягает ожидание читателя, тоже желающего знать, что же произойдет, какая душераздирающая сцена будет сейчас и какие яркие слова будут сказаны. Но нет, ни сцен, ни воплей не будет, но будет нечто большее. ] Он поднял глаза свои, посмотрел смутно и сказал: «Так вот это вы уже и погребли ее! зачем?!.» Он остановился и не докончил своей речи».
Серенький человечек Афанасий Иванович, оставаясь сереньким, поднимается здесь уже к высотам трагизма. Это «зачем?» — одна из тех кратчайших формул поэзии, по которой познается истинный гений художника, — это не вопли и не гиперболы в духе гамлетовских сорока тысяч братьев; это — так же косноязычно, словесно-примитивно, как и обычная речь Афанасия Ивановича, как и трагическое спотыкание его фразы «Так вот это вы уже и погребли ее!», скопляющей «упаковочный материал» корявого языка обыденщины; но юмор превратился здесь в возвышенное. «Зачем?» — это значит, что для него, для его любви, она жива, и нет смерти для нее в его любви, и нельзя, невозможно зарыть в землю то, что не умирает, и он не приемлет смерти любимой. И это «ее» — без имени — объемлющее все, подсказывающее высоколирическое понимание словечка «она», как выражение всепоглощающей любви (ср. пушкинские стихи: «Я ей не он» или — в ином тоне — «сидит она, и все она»).
Гоголь вводит эту потрясающую в ее тихой сдержанности фразу великой любви и великой скорби своего героя в окружение своей, авторской речи, тоже настроенной уже не на тон задушевного юмора, а на тон высокой поэзии; отсюда «высокая» инверсия: «он поднял глаза свои», отсюда лирический эпитет: «посмотрел смутно». И вслед за тем Гоголь выделяет особым абзацем один торжественный патетический период, широко развернувшийся по законам высокого ораторства, период с выстроенной параллельными формулами синтаксиса и анафорами — как ступенями — лестницей подъема, сменяющейся столь же стройной лестницей спуска; этот период несет опять и «высокую» инверсию («когда возвратился он домой»), и лирические повторения, и лексику высокой лирики; вот этот период: «Но когда возвратился он домой, когда увидел, что пусто в его комнате, что даже стул, на котором сидела Пульхерия Ивановна, был вынесен, — он рыдал, рыдал сильно, рыдал неутешно, и слезы, как река, лились из его тусклых очей».
Здесь каждый штрих поддерживает силу, напряжение высокого трагизма; и опять лестница усиливающегося повтора: «рыдал — рыдал сильно — рыдал неутешно», и гиперболическое поэтическое сравнение «как река», и поэтическое слово «лились» — и уже не глаза, а «очи» высокого героя. И эта же высокая лирическая патетика любви будет проведена Гоголем до конца повести.
Прошли годы, — и хотя окружение темы любви и скорби Афанасия Ивановича то же, прежнее, низменное: «мнишки со сметаною», соус, тарелка, салфетка, — его слезы при воспоминании о покойнице истолкованы Гоголем так же высоко, и даже в формулах, перекликающихся со словами о рыдании его в день похорон, — ибо и через пять лет его горе так же неутешно и возвышенно: «… он сидел бесчувственно, бесчувственно держал ложку, и слезы, как ручей, как немолчно точущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку».
Итак — вместо «слезы, как река, лились» — еще поэтичнее: «как ручей», и еще усиление, еще более поэтично: «как немолчно точущий фонтан», не «лились», а уже «лились, лились ливмя». И тема эта завершается только в смерти, когда он не просто «умер», а «угас», и еще — со слиянием его образа с мыслью о ней, любимой, «угас, как она» (угас — ибо он «таял, как свечка») — «когда уже ничего не осталось, что бы могло поддержать бедное ее пламя» (не огонь, а высокое, поэтичное пламя, слово, говорящее о силе душевных возможностей этого существования); и последние его слова — тоже слова любви: «Положите меня возле Пульхерии Ивановны», — вот все, что произнес он перед своею кончиною» (не «похороните», а «положите», и не «он произнес», а «произнес он», и не «сказал», а «произнес», и не «перед кончиною», тем более — не «перед смертью», а «перед своею кончиною»).
Но и этого мало. Гоголь вводит специальный эпизод, назначение которого — еще более прославить, возвысить прекрасную любовь его героя, — да, именно прекрасную любовь, хотя речь идет, по словам самого Гоголя, о старике, «которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов», — но ведь это именно «казалось», — а в этом именно старике открылась «такая долгая, такая жаркая печаль!» Здесь же Гоголь и дает свое противопоставление страсти и «привычки», причем «привычка» оказывается более глубокой и возвышенной. Это противопоставление развернуто в особую тему, — и оно проходит на более широкой идейной основе через всю повесть от первой до последней страницы ее.
Любопытно, что как раз в пору создания «Старосветских помещиков» Гоголь, видимо, думал о типах воплощения и выражения высокой любви в жизни и в литературе. 20 декабря 1832 года он писал А. С. Данилевскому: «Да зачем ты нападаешь на Пушкина, что он прикидывался? Мне кажется, что Байрон скорее. Он слишком жарок, слишком много говорит о любви и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная продолжительная любовь проста, как голубица, то есть выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных, она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных красноречивых тирад». Думается, что это размышление Гоголя может служить прекрасным и точным комментарием к изображению привязанности Афанасия Ивановича к своей Бавкиде. Его смысл и значение подкрепляется и художественным сопоставлением «подозрительного» внешнего буйства страсти с «продолжительной любовью», которая проста, как голубица, — в самом тексте повести.