Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Репрессивная толерантность

Маркузе Герберт

Шрифт:

Толерантность, которая расширила рамки и содержание свободы, всегда была предвзятой, то есть нетерпимой к протагонистам репрессивного статус-кво. Под вопросом была только степень нетерпимости. В упрочившихся либеральных обществах Англии и Соединенных Штатов свобода слова и собраний была предоставлена даже радикальным врагам общества — при том условии, что они не переходят от слов к делу, от речей к действиям.

Полагаясь на эффективные неявные ограничения, связанные с классовой структурой, общество, по видимости, склонно к универсальной толерантности. Однако либералистская теория уже успела привязать толерантность к важному условию: она «касается только человеческих существ, достигших зрелости своих способностей». Джон Стюарт Милль имеет в виду не только детей и несовершеннолетних; он уточняет: «Свобода как принцип неприложима к положению вещей, когда человечество ещё не достигло способности совершенствоваться путём свободной и равной дискуссии». До этого времени люди могут оставаться варварами, а «деспотизм — законный способ управления варварами, если он служит цели их исправления и используемые средства действительно направлены к этой цели». Эти часто цитируемые слова Милля предполагают и менее очевидный смысл: внутреннюю связь между свободой и истиной. С этой точки зрения истина является целью свободы, и свобода должна определяться и ограничиваться истиной. Но в каком же смысле свобода может быть подчинена истине? Свобода означает самоопределение, автономию. Это почти тавтология, однако тавтология, которая вытекает из ряда синтетических суждений. Она постулирует способность определять собственную жизнь: быть в состоянии определять, что делать, а что не делать, на какие страдания идти, а на какие нет. Однако субъект этой автономии не должен быть случайным, частным индивидом, каковым он в действительности является; скорее речь идёт об индивиде как человеческом существе, способном быть свободным вместе с другими. Проблема возможности создания такой гармонии между индивидуальными свободами заключается не в нахождении компромисса между конкурентами или между свободой и законом, между общим и частным интересами, общим и индивидуальным благосостоянием в утвердившемся обществе, а в создании общества, в котором человек перестанет быть порабощённым институтами, с самого начала искажающими смысл самоопределения. Иными словами, свободу всё ещё нужно создавать — даже в обществах, самых свободных из существующих. И понимание того, в каком направлении необходимо двигаться и какие институциональные и культурные изменения для этого необходимы, — по крайней мере, в развитой цивилизации вполне достижимо, т.е. это можно определить на основе опыта и разума.

Отличить истину от ложных решений помогает процесс взаимодействия теории и практики, правда, не с силой очевидной необходимости, а как разумную вероятность, не как явный позитив, а отталкиваясь от очевидных негативностей. Ибо истинно позитивно общество будущего, а таковое не поддается определению и детерминации, тогда как существующее позитивное подлежит преодолению. Однако опыт и интеллект существующего общества вполне позволяет определить, что не способствует становлению свободного и рационального общества, что препятствует и расстраивает процесс его создания. Свобода — это освобождение, специфический исторический процесс в теории и на практике, и как таковому ему свойственны своя правота и свои недостатки, своя истина и свои заблуждения. Возможность ошибки в различении между ними не отрицает исторической объективности, но требует свободы мысли и выражения как условий нахождения пути к свободе — тем самым требует толерантности. Однако эта толерантность не может быть безразличной и неразборчивой в отношении содержания как слов, так и действий; она не должна защищать ложные слова и неправильные действия, которые противоречат и противодействуют возможностям освобождения. Такая неразборчивая толерантность оправдана и в безвредных спорах, в разговоре, в академической дискуссии; она необходима в науке, в сфере свободы совести. Однако общество не должно быть неразборчивым в том, что касается умиротворения существования — там, где ставкой являются свобода и счастье: здесь не все позволительно говорить, не все идеи могут быть пропагандируемы, не всякая политика допустима, не всякое поведение может быть разрешено — коль скоро это превращает толерантность в инструмент сохранения рабства.

Опасность «разрушительной толерантности» (Бодлер), «благожелательного нейтралитета» по отношению к искусству признана: рынок, который поглощает в равной степени (иногда, правда, с довольно неожиданными колебаниями) искусство, антиискусство, неискусство, все возможные конфликтующие стили, школы, формы, представляет собой «услужливое вместилище, дружественную бездну» (4), в которой радикальное воздействие искусства, протест искусства против действительности глохнет. Однако цензура искусства и литературы регрессивна в любых обстоятельствах. Подлинное произведение не может и не должно быть опорой угнетения, а псевдоискусство (которое может выполнять эту функцию) — не искусство. Искусство противостоит истории как истории угнетения, ибо искусство подчиняет действительность иным законам, нежели господствующие в ней: законам Формы, которая создаёт иную реальность — отрицающую сущее даже там, где искусство изображает именно его. Однако в борьбе с историей искусство само подчиняется истории — история входит в определение искусства и входит в различие между искусством и псевдоискусством. Таким образом, то, что некогда было искусством, становится псевдоискусством. Старые формы, стили и качества, старые формы протеста и отказа не могут быть действенными в другом обществе. В некоторых случаях подлинное произведение может нести регрессивную политическую мысль (например, в творчестве Достоевского). Но в этом случае эта мысль отрицается самим произведением: регрессивное политическое содержание преодолевается, aufgehoben (5) художественной формой.

Толерантность к свободе слова — это способ осуществления прогресса в освобождении не потому, что не существует объективной истины, а всякая подвижка вперёд должна быть компромиссом между множеством мнений, а именно потому, что объективная истина существует и её можно постичь, утвердить лишь благодаря познанию, изучению того, что есть и что может и должно быть сделано ради улучшения жизни большинства человечества. Это историческое «должно» не является непосредственной очевидностью: её необходимо вскрыть, «раскалывая», «разгрызая», «прорубаясь сквозь» (dis-cutio) данный материал — отделяя плохое от хорошего, добро от зла, правильное от неправильного. Субъектом прогрессивной исторической практики, от которого зависит «улучшение», является каждый человек как человек, и эта универсальность отражается в дискуссии, если та a priori не исключает ни одной группы и ни одного индивида. Но даже всеобъемлющий характер либералистской толерантности был, по крайней мере, в теории, основан на том тезисе, что люди — индивиды, (потенциально) способные научиться сами слышать, видеть и чувствовать, самостоятельно мыслить, понимать свои подлинные интересы, права и возможности вопреки авторитетам и устоявшемуся мнению. В этом заключалось рациональное основание свободы слова и собраний. Универсальная толерантность становится сомнительной, когда это рациональное основание исчезает и толерантность предписывается манипулируемым и индоктринируемым индивидам, которые, как попугаи, повторяют мнения своих хозяев и свою гетерономию считают автономией.

Цель толерантности — истина. История убеждает в том, что подлинный защитник толерантности руководствуется не истинами пропозициональной логики и академической теории. Джон Стюарт Милль говорит об истине, которая преследовалась на протяжении истории и которая не сумела восторжествовать над преследователями благодаря своей «внутренней силе», ибо внутренняя сила не пробивает стены тюрем и не гасит костёр инквизиции. Он перечисляет «истины», которые вместе со своими носителями были жестоко и успешно уничтожены с помощью тюрем и костров: Арнольда Брешианского, Дольчино, Савонаролу, альбигойцев, вальденсов, лоллардов и гуситов. Толерантность нужна прежде всего для еретиков, ведь исторический путь к humanitas тоже кажется ересью: объект преследования для власть имущих. Правда, ересь сама по себе — ещё не признак истины.

Критерием прогресса свободы, согласно которому Милль оценивает эти движения, является Реформация. Эта оценка дается ex post (6), и список Милля включает в себя противоположности (Савонарола, например, также сжёг бы Дольчино). Такая оценка довольно спорна в отношении своей истинности: история исправляет ошибки — но с большим опозданием. Это исправление не облегчит участь жертв и не дарует прощения их палачам. Но смысл урока очевиден: нетерпимость затормозила прогресс и продлила мучения и уничтожение невинных на сотни лет. Означает ли это необходимость принятия неразборчивой, «чистой» толерантности? Возможны ли исторические условия, в которых такая толерантность становится препятствием для освобождения и множит число жертв статус-кво? Может ли неразборчивая гарантия политических прав и свобод быть репрессивной? Может ли такая толерантность служить сдерживанию качественных исторических перемен?

Я рассмотрю этот вопрос только в отношении политических движений, установок, философских школ — «политических» в самом широком смысле, то есть там, где это касается общества в целом, явно выходя за рамки частной сферы. Кроме того, я хотел бы несколько сместить предмет разговора: речь пойдёт не только и не в первую очередь о радикальных экстремистах, меньшинствах, антиправительственных элементах и т.п., а скорее о толерантности к большинству, к официальной и публичной точке зрения, к установленным мерам защиты свободы. В этом смысле разговор может касаться только демократических обществ, где индивиды как члены политических и других организаций участвуют в выработке и осуществлении политики. В авторитарной системе о людях нельзя сказать, что они проявляют толерантность в отношении политики — они её претерпевают.

В системе, где практические гражданские права и свободы защищены конституцией (в основном и без каких-либо множественных или слишком существенных исключений), оппозиция и несогласие терпимы, если только они не прибегают к насилию и к организации насильственного подрыва власти. В основании этого лежит мысль о том, что нынешнее общество свободно и любые усовершенствования — даже изменения в общественной структуре и общественных ценностях — могут происходить без нарушения нормального течения событий, подготавливаясь в ходе свободной и равной дискуссии на открытом рынке идей и товаров (7). Вспомним ещё раз мысль Джона Стюарта Милля. Она основывается на скрытой предпосылке: свободная и равная дискуссия может выполнять приписываемую ей функцию только в случае её рациональности, т.е. если она является выражением независимой мысли, свободной от индоктринирования, манипуляции, внешнего авторитета. Понятие плюрализма и баланса властей не может компенсировать это требование. Теоретически можно сконструировать положение вещей, при котором множество различных влияний, интересов и властей уравновешивают друг друга, что на выходе даёт действительно общий и рациональный интерес. Однако подобная конструкция плохо согласуется с обществом, в котором силы остаются неравными и диспропорция между ними даже увеличивается при естественном развитии событий. Ещё хуже она согласуется с таким положением вещей, когда разнообразие сил и влияний объединяется и коагулирует (сгущается) в подавляющее целое, интегрирующее противодействующие друг другу силы посредством повышающегося уровня жизни и увеличивающейся концентрации власти. Поэтому рабочий, чьи действительные интересы находятся в конфликте с интересами менеджмента, обычный потребитель, чьи действительные интересы находятся в конфликте с интересами производителя, интеллектуал, чье призвание находится в конфликте с интересами его работодателя, попадают в подчинение к системе, против которой они бессильны, а протест выглядит неразумным. Идеи альтернатив вытесняются в сугубо утопическое измерение, ибо свободное общество совершенно нереалистично и неопределенно далеко от существующих обществ. В этих обстоятельствах любые улучшения, которые могут произойти «в естественном течении событий» и без потрясений, вероятнее всего, будут улучшениями, обусловленными частными интересами тех, кто контролирует целое.

Кроме того, меньшинства, которые стремятся к изменению целого, при оптимальных условиях, которые достаточно редки, должны располагать свободой слова, дискуссий, собраний, не опасаясь и не чувствуя своей беспомощности перед лицом подавляющего большинства, которое препятствует качественным социальным переменам. Это большинство находится в прочной зависимости от возрастающего удовлетворения потребностей, технического и духовного координирования, которые порождают общую беспомощность радикальных групп перед хорошо отлаженным механизмом общественной системы.

В демократическом обществе изобилия нет недостатка в дискуссиях, и в нынешних обстоятельствах они достаточно толерантны. Можно услышать все точки зрения — коммунистов и фашистов, левых и правых, белых и чёрных, сторонников гонки вооружений и разоружения. Более того, в бесконечных дебатах, ведущихся в средствах массовой информации, глупое мнение воспринимается с таким же уважением, как и разумное, плохо информированный человек может иметь столько же времени для своего выступления, как и хорошо информированный, пропаганда соседствует с образованием, истина с ложью. Эта чистая толерантность по отношению как к осмысленному, так и к бессмыслице оправдывается тем демократическим аргументом, что никто, ни группа, ни индивид не являются собственниками истины и способности определять, что правильно или неправильно, хорошо или плохо. Поэтому неё противоборствующие мнения должны быть представлены «народу», который должен обдумать их и сделать выбор. Но, как я уже говорил, демократический аргумент предполагает то обязательное условие, что народ должен быть способен обдумывать и выбирать на основе знания, а для этого он должен иметь доступ к правдивой информации, и её оценка невозможна без подлинной автономии мысли.

В настоящее время демократический аргумент в пользу абстрактной толерантности всё больше обесценивается в силу обесценивания самого демократического процесса. Освобождающей силой демократии была возможность действенного несогласия как на индивидуальном, так и на общественном уровне, открытость к качественно различным формам правления, культуры, образования, работы — человеческого существования вообще. Толерантность к свободной дискуссии и равные права оппонентов должны были определять и прояснять разные формы несогласия: их содержание, направленность, перспективы. Но с концентрацией экономической и политической власти и интеграцией противоположностей в единое общество, которое использует технику как инструмент господства, действенное несогласие заблокировано в тех точках, где необходима свобода для его возникновения, — в формировании мнения, в информации и коммуникации, в сфере обсуждения и собраний. В условиях монополизации средств массовой информации, которые сами становятся инструментами экономической и политической власти, формируется мышление, для которого понимание хорошего и плохого, истины и лжи предопределено в особенности там, где это касается жизненно важных интересов общества. Это прежде всего вопрос семантики, которая первична по отношению ко всякому выражению и коммуникации, — блокирование действенного несогласия, поиска альтернатив истеблишменту начинается на уровне языка, который также является объектом регулирования. Значение слов жёстко фиксируется. Рациональное убеждение, убеждение в противоположном пресекается. Поиск иных слов и идей, отличных от утверждаемых с помощью рекламы власти и верифицируемых её практикой, прекращается. Можно употреблять другие слова, можно выражать другие идеи, но массой консервативного большинства (за пределами таких анклавов, как интеллигенция) они немедленно «оцениваются» (т.е. автоматически воспринимаются) в терминах публичного языка — языка, который a priori определяет направление движения мысли. Таким образом, процесс размышления заканчивается там же, где и начинается, — в данных условиях и отношениях. Такая дискуссия самодостаточна, она не допускает противоречий, поскольку антитезис переопределяется в терминах тезиса. Например, тезис: мы работаем ради мира; антитезис: мы готовимся к войне (или даже: мы ведём войну); объединение противоположностей: готовиться к войне означает работать ради мира. Мир переопределяется в нынешней ситуации таким образом, что он с необходимостью включает в себя подготовку к войне (или даже войну) и в этой оруэлловской форме значение слова «мир» фиксируется. Тем самым базовый лексикон оруэлловского языка начинает действовать как априорные категории понимания — преформируя содержание целиком. Эти условия обесценивают логику толерантности, которая предполагает рациональную разработку смыслов и препятствует их герметизации. Поэтому убеждение посредством дискуссии и равное представительство противоположных позиций (даже там, где оно действительно равное) теряют свою освобождающую функцию как факторы понимания и познания; они в гораздо большей степени работают на усиление утвердившегося тезиса и отталкивают антитезис.

Поделиться с друзьями: