Роман без названия
Шрифт:
Однако ни старания Герша, ни красноречие самого пана Горилки успеха не имели, студенты прибывали в Вильно толпами, а дом все еще пустовал; хозяин уже стал приписывать свои неудачи интригам конкурентов, а так как он привык считать источником всех бед свою жену, то и тут подозревал ее козни.
— Слышишь, Герш, — говорил он фактору во вечерам, — тут не что другое, только интриги этой негодяйки! Ее рука, ее работа! Меня не проведешь, это она все мутит, пакостит мне!
Еврей молча пожимал плечами.
— Нет, ты мне не перечь, — продолжал Горилка, усматривая в этом движении знак несогласия. — Ее это работа, богом клянусь… Черные интриги! Она мой дом ругает, людей отваживает, о, всего этого не было бы, кабы злая судьба не свела меня с этой бабой.
Оба они с Гершем уже повесили нос на квинту, как вдруг господь бог прислал им целый воз наших студентов. Поскольку это были новички, народ по большей части небогатый и города не знающий, им показалось, что сам господь привел их в сию счастливую гавань. Зазвав пока только на ночлег, Горилка и Герш так заморочили им голову, что они для пробы сняли здесь жилье на месяц.
Комнатка, которую снял Стась, пригласив к себе Базилевича, уже и не помышлявшего с ним расставаться, была довольно тесная, в меру темная и по всем признакам обещала быть и холодной, однако Горилка (на что человеку разум дан?) сумел все ее изъяны представить неопытным мальчишкам как достоинства. Слишком яркий свет, по его словам, вреден за работой для глаз, в более просторной комнате было бы холоднее, а щели и дыры способствуют проветриванию. Он даже усматривал большое удобство в том, что окно выходит на грязный двор, — так, мол, никто не сможет шпионить, видеть, что делается внутри, и никакие наружные предметы или уличный шум не будут отвлекать от занятий.
Станиславу всюду было хорошо, хотя Базилевич, нахально навязавшись ему, оказался довольно беспокойным сожителем и сразу же, на правах товарища, установив полную общность имущества, которого сам не имел, принялся без зазрения совести распоряжаться чужим. Но возможно ли было этого бедняка, еще более нищего, чем Стась, выгнать в угоду своим прихотям на улицу и отказать ему в пристанище? Остальные товарищи разместились в этом же доме в двух комнатах побольше, и это соседство всем пошло на пользу — можно было друг другу помогать и в беде выручать. Первые дни, как водится, были полны хлопот и впечатлений. Стась, точно опасаясь, что от него все куда-то сбежит, хотел осмотреть сразу весь город, все памятники Вильно, окрестности и достопримечательности. Ему и его друзьям посоветовали подняться на Замковую гору, к высящимся там развалинам Высокого Замка, сходить в собор, к гробнице Витовта, на Бекешовку, пойти по берегу Вилии к развалинам дворца Барбары, к Острой Браме; они обошли все костелы, без устали восхищаясь чарующими видами города, где каждая пядь земли пропитана тысячами воспоминаний. У нашего поэта голова пылала при одной мысли о том, что он ступает по местам, где прошло столько славных веков, столько героев, народов, где явлено было столько героизма и самопожертвования. Не оставалось ни минуты для отдыха — запись на курсы, первые лекции, но также окружали их опасные для студентов соблазны и развлечения, заполонив мысли и сердца, туманя голову, ввергая в какое-то восхитительное лихорадочное возбуждение. Кто из нас не помнит это безумие первых дней и пылких мечтаний, которыми начиналась студенческая жизнь, эта непрестанная череда новых впечатлений? Скопление множества молодых людей, подобно собранным в единый фокус солнечным лучам, неизбежно порождает совершенно особое состояние, невозможное при иных условиях. Ничто их не ограничивало, не умеряло, где там, даже профессора и вообще все, соприкасавшееся с этой молодежью, увлекалось неким неудержимым вихрем и, вместо того чтобы ее усмирять, тоже неслось куда-то очертя голову. Однако каждый характер, каждая отдельная личность проявляли себя здесь, как разные вещества в химической смеси, вступая в отношения согласно своей природе. Станислав, живший глубокой душевной жизнью, погруженный в себя, позволил полонить себя и увлечь, поддался влиянию товарищей и с самого начала утратил волю, развить которую никогда не имел возможности и проявлять ее не умел. Базилевич же, напротив, шагал с высоко поднятой головой, пользуясь услугами окружавших, словно все созданы для него, и победоносно прокладывал себе дорогу. Также Щерба, более практичный, чем прочие, усвоил тон и важный вид наставника младших, находя опору себе и другим в здравом смысле. Говорил он мало, ни минуты не теряя попусту, понимая значение каждого часа и каждого, даже незначительного шага.
Болеслав Мшинский тем временем объедался — с первого же дня кулинарные опусы пана Горилки пришлись ему не по вкусу, и он дополнял их лакомствами, которых у него всегда были полны карманы. Что ж до более важных дел, он целиком полагался на Щербу, а пока были деньги, проедал их. Михал Жрилло сразу обзавелся множеством друзей, знакомств, связей и начинал студенческую жизнь в сердечном дружеском кругу. Наконец, Корчак, готовившийся к духовной карьере и хлопотавший о зачислении в семинарию, грустно взирал на соблазны мирские, от которых ему предстояло отказаться.
Базилевич денно и нощно убеждал Станислава повиноваться зову сердца, а не воле родителей, и изображал ослушание отцу прямо-таки преступлением против господа бога. Однако Шарский не решался последовать его совету и записаться на отделение словесных наук, так его привлекавшее, и начал посещать лекции на медицинском, выслушивая насмешки подолянина и с грустным удивлением глядя на этого храбреца, который пробивался один, своими силами, с неизменной верой в будущее и в успех.
С неделю Базилевич бродил по городу, где у него не было ни одного знакомого, пытаясь продать кольцо и добыть денег на самые необходимые расходы, а тем временем брал у Станислава, что хотел, бесцеремонно пользуясь его имуществом и карманом. Наконец, после многих трудностей, кольцо купил ювелир Фиорентини, и Базилевич, справив себе новый мундир, уверенный в том, что, когда кончится его капитал, он найдет занятие и заработок, съехал от Станислава, уверяя, что дом Горилки это мерзкая трущоба, где жить невозможно.
Однако несколько прожитых с Базилевичем недель, его граничащая с наглостью отвага и более твердая воля, не признающая над собою никакой власти и руководства, произвели на Станислава глубокое впечатление. Его стали одолевать сомнения, он чувствовал, что медицинская наука и вся атмосфера этого отделения ему не по душе, и все чаще подумывал о переходе на литературное. Щерба, догадываясь о его душевной борьбе, пока молчал, полагая, что Стась все же не нарушит волю родителей, но однажды, увидев его расстроенное лицо, прошел в комнату Стася, намереваясь побеседовать с ним откровенно. Застал он друга за чтением драм Шекспира в немецком переводе — у ног Стася валялась тетрадь по анатомии, в отчаянии брошенная на пол; юноша был возбужден, грудь его, голова пылали, на глазах блестели слезы.
— Слушай! — сразу же крикнул ему Станислав. — Это выше моих сил! Завтра бросаю медицину и начну заниматься литературой, да свершится воля божья!
— А что скажет на это отец? — холодно спросил Щерба.
— Или простит меня, или прогонит! — ответил Стась.
— Если прогонит — а скорей всего так и случится, — подумай заранее, как жить будешь! — воскликнул друг.
— Разве ж ты не видишь, сколько есть таких, что живут без чьей-либо помощи и о себе не тревожатся? Ну, хотя бы Базилевич?
— Ты себя с ним не равняй, — возмутился Щерба, — тебе с такой задачей не справиться, для этого надо иметь его самомнение, самоуверенность, презрение к людям да характер посильнее твоего. Там, где он хохочет, ты бы плакал, а кто заплачет, тот уже проиграл…
— Что же делать?
— Идти вперед, пока можно, и не оглядываться по сторонам.
— Идти, говоришь ты, идти! — вставая из-за стола, вскинулся Станислав. — Идти против своей склонности, плыть против течения, без интереса и охоты, только ради куска хлеба! Что ж из меня получится? Одному призванию я изменю, в другом, к которому у меня отвращение, не преуспею — словом, загублю свою жизнь…
— Пиши родителям, — сказал Щерба. — Если они позволят, я не буду против, но ты же знаешь, чем рискуешь, знаешь своего отца, так разве благоразумно браться за то, чего тебе не осилить, что тебе явно не по плечу.
Высказав это, Щерба, уже несколько дней замечавший на лице Стася печаль и неуверенность, предложил прогуляться в город. Ему хотелось развлечь друга видом оживленных улиц, которых из окна своей комнатушки постоялец пана Горилки наблюдать не мог, и он повел Стася к стенам университета. Беседуя о всякой всячине, они дошли до знаменитой кофейни Юльки, напротив колокольни, кофейня эта размещалась в двух зальцах первого этажа, и ее завсегдатаями были студенты. Им, правда, не разрешалось посещать заведения такого рода, но любезная хозяйка, которая ежедневно потчевала голодных студентов сотнями чашек кофе или цикория, отвела для них несколько комнат в собственной квартире. Сама кофейня стояла полупустая, но в заветный уголок проникнуть было нелегко. Там, расположившись на нескольких ломаных стульях, на сундуках, на диванчике, даже на кровати, порою залезши в камин, веселые юнцы, каждый с фаянсовой чашкой кофе и большущей булкой, заполняли табачным дымом крошечные комнатушки и весело переговаривались. Сколько тут возникало дружеских связей на всю жизнь, сколько создавалось проектов, которые судьба, обстоятельства и настойчивость помогли осуществить, и сколько расцветало надежд, обреченных завтра навек увянуть и почить под гробовой доской!
А какое заразительное веселье излучали эти молодые сердца, словно беспрерывный гимн жизни лилось оно, вовлекая в свой водоворот все, что попадется на пути! Как там было славно, оживленно, удобно, уютно — хотя частенько приходилось, стоя на одной ноге, пить остывший кофе с черствой булкой, с пригоревшими сливками, да и того, бывало, по часу ждешь, пока дойдет твоя очередь! Эта чашка кофе, здорового и питательного, ибо в нем, вероятно, цикория было больше, чем чего иного, многим затеняла недоступный обед, служила горячим ужином и подкрепляла силы, истощенные ученьем, — ведь сопровождавшие ее беседы, веселье и шум были пищей для души.