Сатирикон
Шрифт:
Я ему это внушал, а он уж и верил, как вдруг Гитон, не сумев более сдерживаться, трижды кряду чихнул, да так, что затряслась кровать. На это сотрясение Евмолп поворачивается, желает Гитону здоровья, а там, удалив матрац, видит Улисса, какого и голодный Циклоп пожалел бы. Повернулся он ко мне и «что, — говорит, — разбойник, ты и застигнутый не отважился сказать мне истину? Хуже того, когда бы некий бог, судия дел человеческих, не вытряс бы знамения у этого висельника-мальчишки, бродил бы я одураченный по харчевням».
Несравненно меня ласковейший Гитон начал с того, чтобы помочь ране Евмолпа, приложив обмокнутое в масле волокно к разбитой брови. Затем заменил его изорванное одеяние своим маленьким паллием и, обняв уже успокоенного, перешел к припаркам в виде поцелуев, приговаривая: «Ты, папочка, ты ограда наша. Любишь Гитона своего, так старайся его сберечь. О, если б одного меня грозный охватил огонь иль море бурное поглотило. Это же я первооснова всех преступлений, я и причина. Погибни я, и примирятся враги».
(Евмолп смягчается и не выдает друзей.)
99. «Я всегда и всюду жил так, чтобы всякий очередной день можно было счесть последним».
(Энколпий находит полезным союз с Евмолпом теперь, когда Аскилт стал не только ненужным, но и опасным.)
Сквозь слезы я прошу, я умоляю, чтобы он помирился и со мною — ну что же делать, раз не вольны любящие в ревнивом своем безумстве! Вопреки всему я буду стараться впредь не говорить и не делать ничего, что задевало бы. Пусть только он, наставник вольных художеств, уберет с души все, что рождает зуд, чтобы не было и следа раны. «В невозделанных и суровых краях долго лежат снега. Но там, где сияет укрощенная плугом земля, слова не успеешь вымолвить, и уже стаял легкий иней. Подобен тому и гнев, посещающий людскую грудь, — души дикие он осаждает, по утонченным — скользнет». — «Так знай же, — произнес Евмолп, — что истинно твое слово: заключаю свой гнев поцелуем. Итак, собирайте в добрый час вещи и хотите — за мной следуйте, а то меня ведите».
Он не кончил, когда толчком отворили дверь, и на пороге стал моряк с косматой бородой. «Волыним, — говорит, — Евмолп, стыда не ведаем». Все поднялись вдруг, а Евмолп нанятого слугу, давно почивавшего, высылает вперед с вещами. Мы с Гитоном собираем в дорогу все, что было, и, звездам помолившись, я всхожу на корабль.
(Энколпий на борту корабля обдумывает сложившееся положение.)
100. Пустое! Разве лучшее в природе — не общее достояние? Солнце — всем светит, а месяц в звездном сообществе, коему нет числа, всех зверей ведет на ловитву. Есть ли что краше, нежели воды? Текут же для всех! Неужели одна любовь не награда, а воровство? Да что там, я же только то признаю благом, чему люди позавидуют! Он одинокий, старый — какое от него стеснение? Да захоти он что урвать, так ведь выдаст одышка. Поставив это ниже правдоподобия и обманывая свою мятущуюся душу, я набросил на голову тунику и опять словно задремал.
Тут нежданно — судьба, кажется, захотела сокрушить мою крепость — с кормы через перекрытие раздался стон: «Он посмеялся надо мною», да так мужественно и будто знакомо для слуха, что мою трепещущую душу пронзило до основания. Тогда женщина, еще больней терзаемая тем же негодованием, произнесла разъяренно: «Если б только кто из богов дал мне в руки Гитона, ох, как бы славно я приняла этого странника». Пораженные неожиданными этими звуками, мы замерли оба. В особенности я тщился произнести что-нибудь, как бывает, когда мы скованы мучительным сном, и, дрожащими руками потянув за одежду отходившего ко сну Евмолпа, «отец, — говорю, — всеми богами — чей это корабль и кого везет — скажи ты мне?» Этот разозлился, что его обеспокоили, и говорит: «Вот, значит, для чего ты хотел залечь в самое укромное место под палубой корабельной, — чтобы покою мне не давать! Ну что тебе с того, если скажу: хозяин судна — Лих из Тарента и везет он Трифену — путешественницу».
101. Я содрогнулся, как от удара грома, горло обнажил, «наконец, — говорю, — вершится мой пагубный жребий». Гитон, лежавший у меня на груди, был как неживой. Потом, как хлынул с нас обоих пот и вернулось дыхание, обнял я колена Евмолповы, «смилуйся, — говорю, — над умирающими, потруди, то есть, свою руку во имя того, что всего нам дороже; смерть близка, и, когда бы не от тебя, была б она меньшим злом».
Ошеломленный моим ожесточением, Евмолп богами-богинями клянется в неведении того, что тут произошло и что никакого злого умысла он не имел, а простодушно и честно привел сотоварищей своих на тот самый корабль, который давно уж был у него облюбован. «Да и что за козни такие? — говорил он, — что за Ганнибал плывет с нами? Лих из Тарента, самый добропорядочный человек и хозяин не одного только этого корабля, им ведомого, но еще и поместий нескольких, глава торгового дома, везет товар на продажу. Вот каков этот Киклоп и архипират, кому мы обязаны плаваньем, а кроме него — Трифена, миловидная такая женщина; разъезжает туда-сюда в свое удовольствие». — «Их-то, — Гитон говорит, — мы и бежим» — и тут же наскоро объясняет встревоженному Евмолпу причины вражды и надвигающуюся опасность. Смущенный и растерянный, тот велит, чтобы каждый высказал свое мнение, и «вообразите, — говорит, — что мы в пещеру Киклопа вступили. Необходимо найти какой-то выход, если, конечно, не предположим крушение корабля, а вместе всеобщего освобождения от опасностей».
«О нет, — возразил Гитон, — убеди лучше кормчего направить корабль в какой-нибудь порт, за вознаграждение, конечно; убеди, что братец твой моря не переносит и теперь при смерти. Эту выдумку можно украсить смятением на лице и слезами, смотришь, движимый состраданием кормчий тебе и уступит». Евмолп возражал, что этому никак нельзя статься, «потому что большие, — говорил он, — корабли заходят лишь в порты с заливом, да и неправдоподобно это, чтобы брат изнемог так скоро. А еще, того гляди, пожелает Лих навестить, по долгу службы, болящего. Сам видишь, сколь это нам на руку — добровольно зазывать к беглецам их хозяина. Но вообразим, что можно отклонить бег могучего корабля и что Лих не беспременно свершит обход — ну а как нам сойти с корабля, чтобы нас не увидел всякий? Покрыв головы или открывшись? Покрывшись, — так не пожелает ли всякий протянуть руку помощи болящим? а открывшись, — так что это, как не подписать самим же себе приговор?»
102. «Не лучше ли, — сказал я, — действовать смело: скользнув по веревке, спуститься в шлюпку, канат отрезать, а в остальном поручить себя судьбе? Я не втягиваю в это испытание Евмолпа. Ну зачем невинному человеку разделять чужую опасность? С меня довольно, если нам при спуске поможет случай». — «Очень предусмотрительная мысль, — отозвался Евмолп, — да только как подступиться? Любой заметит уходящих, и уж конечно кормчий, который, бодрствуя ночью, следит и звезд движения. Да усни он, так ведь еще можно бы что-то, когда бы бегство свершилось с другой части корабля, а то ведь скользнуть вниз нужно с кормы, у самого кормила, там, где висит канат, держащий шлюпку. Удивлен я и тем, Энколпий, как не помыслил ты о том, что в шлюпке лежит матрос, постоянно туда назначаемый, и что нельзя этого стража избыть иначе, как убивши или выкинув силой. Можно ли это сделать, спросите у вашей смелости. Ну, а что касается меня как спутника, то я не остановлюсь перед любой опасностью, если она подает надежду на спасение. Ибо выбрасывать жизнь бессмысленно, словно пустую вещицу, не хотите, думается, и вы. Примерьте лучше, не по душе ли вам такое: запихну я вас в два мешка, ремнями перевяжу с вещами вперемешку, и сойдете за поклажу — откроем там чуточку уголки, через которые и дышать можно, и есть. Затем подыму крик, что мои наказания испугавшиеся рабы от страха перед суровой карой ночью кинулись в море. А там, как в порт зайдем, никем не подозреваемый, вынесу вас как поклажу».
«Ты нас, выходит, — заметил я, — перевяжешь, как будто каждый из нас монолит и не вынужден терпеть от желудка? будто мы и не чихаем никогда, не храпим? и все оттого, что этот род хитрости однажды удался мне счастливо? Ну, вообразим, что один день мы продержимся, а что, если долее нас задержит безветрие или противный ветер? Что станем делать? И одежды, надолго упакованные, протираются, и свитки перевязанные покорежатся. Мы ли, юноши, доселе трудов не знавшие, снесем, наподобие статуй, мешковину и узы? Нет, надо и далее искать пути к спасению. Смотрите-ка, что я придумал. Евмолп — человек пишущий, чернила у него есть наверное. Так вот, с их-то помощью переменить бы нам свою окраску с головы до пят. И вот будто рабы-эфиопы мы будем при тебе, не знающие унизительных пыток, веселые, а переменой цвета кожи проведем врагов».
«Вот-вот, — сказал Гитон, — ты еще обрежь нас, как иудеев, уши проколи в подражание арабам, мелом набели лицо, чтобы своих в нас признала Галлия — будто сама собой краска способна извратить облик и не надо многому соединиться вдруг, чтобы обман во всех отношениях был убедителен. Допустим, подкрашенное снадобьем лицо продержится подолее, положим, что от легких водяных брызг не явятся на теле пятна, не пристанет к чернилам одежда, которая и без клея нередко липнет. Что, может, нам и губы сделать отвратительно толстыми? Может, и волосы на прутиках завить? Может, лбы изрезать рубцами? Может, ноги выгнуть колесом? Может, вывернуть ступни? Может, бороду изобразить на чужеземный лад? Искусственно наложенная краска не изменяет, а пачкает тело. Вы послушайте, что приходит на ум оробелому: обвяжемка головы одеждой — и погрузимся в пучину».
103. «Да не потерпят этого ни боги, ни люди, — воскликнул Евмолп, — чтобы жизнь ваша завершилась столь жалкой кончиной. Лучше уж делайте так, как я скажу. Вы убедились на бритве, что нанятый мною — цирюльник; пускай он сейчас же обреет обоим не головы только, но и брови. После него я помечу вам лбы соответствующими знаками, чтобы у вас был вид клейменых. И вот буквы, покрыв ваши лица мнимым позором, вместе отведут подозрения ваших преследователей».
Медлить с обманом не стали, подошли украдкой к борту корабля и предоставили цирюльнику обрить нам головы. Евмолп обоим покрыл лоб огромными буквами и но всему лицу щедрой рукою вывел пресловутое надписание беглых. Нечаянно один из путешественников — тот, что, прильнув к борту, освобождал свой страдающий от качки желудок, увидел в лунном свете цирюльника, предающегося несвоевременному занятию, и, бросившись обратно на свою койку, осыпал проклятиями то, что так зловеще походило на последние обеты терпящих кораблекрушение. Пренебрегая проклятиями тошнившегося, мы принимаем строгий чин и, тихо улегшись, проводим остаток ночи в тяжком забытьи.