Сценарий фильма 'Зеркало'
Шрифт:
Изменилась война теперь достаточно маленького осколка, прилипающего к телу жидкого пламени напалма, радиоактивной пыли, чтобы убить человека. В те времена война была прямодушнее и скорее напоминала работу мясника. Но разве цена человеческой жизни стала с тех пор ниже? Разве не за нашу свободу и будущее бились в отваге и смертной тоске эти мужчины и парни, что делают сейчас свои первые шаги на рассвете?
Как Вы относитесь к полетам в космос? Ваш внук учится в школе? Есть ли у вас претензии к нему? Какие именно? Есть ли люди, которые сделали Вам добро. Благодарны ли Вы им и за что именно? А есть ли люди, сделавшие добро Вашим детям? Кто именно? Какие качества Вы больше всего цените в людях и почему? Какие качества осуждаете, но готовы простить? Как Вы относитесь к эгоизму? Что Вы цените в современной молодежи? Есть ли у Вас в характере странности, которые трудно объяснить? Какие именно? Самый смешной случай в Вашей жизни? Почему Вы не назвали своего сына другим именем? Было ли у Вас желание назвать его иначе? Скажите, пожалуйста, у Вас были
33
какие-либо осложнения на работе? Любите ли Вы Баха?
Мне часто снится этот сон. Он повторяется почти буквально, разве что с самыми несущественными вариациями. Просто лишь дом, где я родился, я вижу поразному: и в солнце, и в пасмурную погоду, и зимой, и летом... Я привык к этому. И теперь, когда мне снятся бревенчатые стены, потемневшие от времени, и белые наличники, и полуоткрытая дверь с крыльца в темноту сеней, я уже во сне знаю, что мне это только снится, и непосильная радость возвращения на родину омрачается ожиданием пробуждения. Но когда я подхожу к крыльцу по шуршащей под ногами листве, чувство реальной тоски по возвращению побеждает, и пробуждение всегда печально и неожиданно...
Какое качество Вы считаете главным в человеке? Или какое больше всего цените? Вам никогда не казалось, что у Вас вызывают раздражение талантливые люди? Вы хотели бы быть поэтессой такого уровня, как Цветаева или Ахматова? Кто из них Вам ближе? Что Вы думаете о войне во Вьетнаме? Вам не кажется, что Вы не всегда понимаете, какие вопросы волнуют сегодняшнюю молодежь? Не кажется ли Вам, что Вы отстали и Вас не волнуют проблемы, которые она ставит перед собой? Расскажите, пожалуйста, все, что Вы помните о Завражье. Что это было за место?
Было раннее холодное утро. В эту первую послевоенную осень, пока мать еще не устроилась на работу, она часто приходила сюда, на этот маленький, почти в самом центре города, рынок. Тогда почему-то цветы не разрешали продавать даже на рынках. Да и какие тогда были цветы! Не то что сейчас, когда их везут с юга вагонами и самолетами. Перед воротами рынка, в узком переулке, застроенном старыми, невысокими до
34
мами, стояли женщины и продавали поздние вялые астры и крашеный ковыль. Нельзя сказать, чтобы торговля шла бойко - не то было время. Среди этих женщин, приехавших из-за города, стояла и моя мать. В руках у нее была корзинка, накрытая холстиной. Она вынимала из нее аккуратно связанные букеты "овсюка" и так же, как остальные, ждала покупателя. Я представляю, как она смотрела на людей, шедших на рынок. В ее глазах был вызов, который должен был означать, что она-то здесь случайно, и нетерпеливое желание как можно быстрее распродать свой товар и уйти. Пожилой человек с бородкой и в длинном светлом пальто подошел к ней, взял цветы и, почти виновато сунув ей деньги, торопливо пошел дальше. Мать на секунду опустила голову, спрятала деньги в карман и вытащила из корзины следующий пучок. Из ворот рынка вышел худой милиционер и остановился, начальственно поглядев по сторонам. Женщины с цветами бросились за угол. Одна мать оставалась стоять на прежнем месте, и весь вид ее говорил, что вся эта паника, вызванная появлением милиционера, ее не касается. Она полезла в карман за папиросой, но никак не могла найти спичек. Милиционер подошел к ней, откинул холстину и, увидев цветы, сказал хриплым голосом: - А ну давай... Давайте отсюда...
– Пожалуйста... Мать иронически усмехнулась, пожала плечами и отошла в сторону. В этом ее движении было что-то и очень независимое, и в то же время жалкое. Извинившись, она прикурила у прохожего и глубоко затянулась. Закашлялась. Надо было дождаться, пока милиционер уйдет.
В вагоне было темно и стояла такая духота, что, несмотря на открытые окна, у меня кружилась голова и перед глазами плавали радужные круги. Мы с матерью стояли в проходе, а Антонина Александровна с моей сестрой сидели у окна, притиснутые огромным человеком с потным лицом. Поезд с грохотом проносился мимо запыленных полустанков, пакгаузов и дымящихся свалок, огороженных колючей проволокой. Потом пошли леса. Но даже это не при
носило облегчения, и вагоные сквозняки лишь усиливали во мне сосущую тошноту. В вагоне кричали, смеялись, пели. Сквозь шум и грохот поезда было слышно, как в дальнем конце вагона кто-то с тупой настойтойчивостью терзал гармошкуУ меня потемнело в глазах, и я почувствовал, что бледнею. В этот момент я словно увидел себя со стороны и поразился своему внезапзапо позеленевшему лицу и провалившимся щекам. Мать вопросительно взглянула на меня.
– Тошнит что-то... Я пойду в тамбур...
– пробормотал я и стал протискиваться по забитому проходу. Мать двинулась за мной. У меня тряслись колени, ноги были как ватные, я ничего не видел вокруг и из последних сил рвался к спасительной площадке. "Только бы не упасть, - думал я.
– Только бы не упасть". Потом я стоял на верхней ступеньке подножки, придерживаясь за поручень. Мать сзади держала меня за ремень. Поезд мчался вдоль зеленого склона с выложенной белым кирпичом надписью: "Наше дело правое - мы Победим". Я подставлял лицо ветру и, стараясь глубоко дышать, понемногу приходил в себя.
– Чего ж это он?
– услышал я позади сочвственный женский голос. Мать что-то ответила. Отдышавшись, я повернулся к ней и попытался улыбнуться.
– Ничего, нам скоро выходить, - сказала она.
– Ну-ка, на, выпей, - услышал я тот же голос. Пожилая женщина, одетая, несмотря на жару в ватник и резиновые сапоги, наклонилась над большим бидоном и налила в кршку молока. Я посмотрел на мать. Она
кивнула и отвернулась.
– Спасибо, - сказал я бабе в резиновых сапогах и, стараясь не расплескать молоко, принял из ее рук глубокую жестяную крышку. Пока я пил, она весело смотрела на меня. Мать повернулась и пошла обратно в вагон.
– Мы сейчас... Я пойду за нашими...
Когда поезд ушел, мы долго стояли на деревянной платформе и слушали, как замирает вдали его грохот. Потом наступила оглушительная тишина, и в мои легкие ворвался пахнущий смолой чистый кислород.
35
В поле было прохладно. На глинистой дороге стояли глубокие желтые лужи. Солнце светило сквозь легкие прозрачные облака. В сухой траве тихонько посвистывал ветер. Мы бродили по неровному пару, изрытому кротовыми норами, и собирали "овсюки" - метелочки, похожие на овес, коричневого цвета и покрытые мягкими шелковистыми ворсинками. Каждый раз, собрав несколько небольших пышных букетиков, я, как учила мать, перевязывал их длинными травинками и складывал в корзину. Хоть я и знал, для чего предназначаются эти "букеты", я сказал матери, которая с охапкой "овсюка" шла в мою сторону, время от времени наклоняясь за особо красивыми экземплярами: - Ма, может, хватит... Ходим, ходим, собираем, собираем... Ну их!..
– Ты что, устал?
– не глядя на меня, спросила мать.
– Надоело уж... Ну их!
– Ах тебе надоело? А мне не надоело...
– Не надоело - вот и собирай сама свои "овсюги". Не буду я!
– Ах не будешь? Мать изменилась в лице, на глазах ее выступили слезы, и она наотмашь ударила меня по лицу. Вспыхнув, я оглянулся. Сестра ничего не заметила. Тогда я пошел на самую середину поля... Щека моя горела. Я поднял с земли палку и, чтобы отвлечься, стал разрывать рыхлый холмик над норой, чтобы проследить подземные ходы, вырытые кротом. Издали я видел, как сестра, Антонина Александровна и мать медленно ходили взад и вперед, то и дело нагибаясь за этими проклятыми "овсюками".
Вы когда-нибудь били своих детей? Нет, конечно, я не говорю о каширинских экзекуциях, но вот так, когда люди не могут выдержать и дают своим детям пощечину? Расскажите, пожалуйста, без всякой связи, о лучших днях в детстве. Снятся ли Вам сейчас какиенибудь минуты того времени? Вы не находите, что в каждом возрасте есть своя красота, неповторимость и что старость, например, не так уж печальна, неинтересна и
36
безрадостна, если это старость сильного и цельного человека? Вы не считаете, что любовь - это цель и высшая точка жизни, а все остальное - это или подъем к этой вершине, или спуск с нее? Вы когда-нибудь рассказывали кому-нибудь из своих детей о своей любви? О том, что Вы называете любовью? С кем Вам легче разговаривать о таких вещах? С ними или с чужими людьми? Умеете ли Вы прощать? В больших вещах или в малых? Легко ли Вы расстаетесь с людьми?
Она спит на расшатанной кровати с подзором до самого пола. Лицо ее покрыто веснушками, рыжие волосы сбиты на сторону. Она часто дышит и время от времени вздрагивает во сне. Руки ее спокойны и легки. В избе темно, но я уже давно не сплю, и глаза мои привыкли к сумеречной дымной темноте. Мимо деревни, где мы живем, петляет узенькая речушка, заросшая ольхой, и туман, поднимающийся над ней, сливается с белым гречишным полем за низиной, по которой она протекает. За окнами ни звука. И тишина эта вызывает тихое и радостное чувство. Лицо ее, осунувшееся от забот, бледно, под глазами морщинки, которые ее старят и делают беззащитной и до боли дорогой. Темнота лежит на ее лице, и кажется, что даже во сне она прислушивается к враждебной тишине чужого дома и несет свою тяжелую неблагодарную судьбу - охраняет меня от опасностей, которые, как ей кажется, подстерегают меня на каждом шагу. Мне чудятся голоса: "...Босоножку и мовешку надо сперванаперво удивить - вот как надо за нее браться. А ты не знал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую чернявку, как она, такой барин влюбился. Истинно славно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни! .." Слова размеренные, редкие, то неестественно растягиваются во времени, то становятся отчетливыми и неприятными...
"...Постой, слушай, Алешка, я твою мать покойницу все удивлял, только в другом выходило роде. Никогда, бывало, ее не ласкаю, а вдруг, как минутка-то наступит, вдруг перед ней так весь и рассыплюсь, на коленях ползаю, ножки целую и доведу ее, всегда помню это вот как сейчас, - до этакого маленького такого смешка, рассыпчатого, звонкого, негромкого, нервного, особенного. У ней только он и был..." Трудно отделить в своей памяти, что ты пережил, что сочинил, а что прочел в книгах, и поэтому, когда я вдруг слышу хриплый и скверный голос старика Карамазова, я уже не могу отличить, что именно я вспоминаю - выдуманное, прочитанное или подслушанное. "...Знаю, бывало, что так у нее всегда болезнь начиналась, что завтра уж она кли
38
кушей выкликивать начнет, и что смешок этот теперешний, маленький, никакого восторга не означает, ну, да ведь ложь и обман, да восторг. Вот оно что значит, свою черточку во всем уметь находить! .. Но, вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один, еще в первый год: молилась уж тогда она очень, особенно богородичные праздники наблюдала, и меня тогда от себя в кабинет гнала. Думаю, дай-ка выбью из нее я эту мистику! "Видишь, говорю, видишь вот твой образ, вот он, вот я его сниму: смотри-ка, ты его, за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет! ..* Как она увидела, Господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол... так и опустилась... "Алеша, Алеша! Что с тобой, что с тобой!" Она вдруг начинает плакать во сне, как будто слы шит то, что слышу я. Сначала беззвучно, а потом взахлеб, сотрясаясь всем телом, и, вскочив на кровати, горько и отчаянно рыдает, придерживая себя то за щеки, то за горло, чтобы было легче дышать. Затем она просыпается.
– Какой я сон видела! Ой, я видела такой плохой сон! Я успокаиваю ее, с трудом засыпаю и тоже вижу сон. Будто я сижу перед большим зеркалом, рама которого растворяется в темноте, незаметно переходит в бревенчатые стены... Лица своего я не вижу. А сердце мое полно тоски и страха перед совершившейся непоправимой бедой. Зачем я это сделал, для чего, зачем так бессмысленно и бездарно я разрушил то, ради чего жил, не испытывая ни горя, ни угрызения совести? Кто требовал от меня
этого, кто попустительствовал этому? Для чего это? Зачем эта беда? Пространство, отраженное в зеркале, освещено свечным светом. Я поднимаю голову и вижу в теплом золотистом стекле чужое лицо. Молодое, красивое в своей наглой и прямодушной глупости, с пристальными светлыми глазами и расширенными зрачками. Оглянувшись, я вижу в стороне того, другого, того, с кем я поменялся своим лицом. Он стоит, спокойно прислонившись плечом к стене, и не глядит в мою сторону. Он рассматривает свои руки, затем слюнявит палец и пытается оттереть чем-то испачканную ладонь. И у него мое лицо. Зачем я это сделал?! Теперь уже ведь ничего не вернешь! Уже поздно, слишком поздно! Пусть мое, то есть теперь уже его лицо, не так уж и красиво, немолодо, асимметрично, но все же это мое лицо. И не такое уже оно глупое, даже наоборот, скорее оно умное, это старое, перепроданное и ненавистное мне лицо. Зачем я это сделал? Зачем?