Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Синяя кровь

Буйда Юрий Васильевич

Шрифт:

Через несколько дней Фима познакомила Иду с Завадским, и после трехчасового разговора было решено, что Ида будет играть Нину Заречную.

До начала репетиций, которые намечались на конец сентября, оставалось пять месяцев. Ида занялась «Чайкой». Кабо помогал ей – он был и Тригориным, и Треплевым, и Дорном, и даже Аркадиной.

У Кабо был скромный, но достаточный режиссерский опыт: он работал и с Таировым, и с Вахтанговым, и даже немножко со Станиславским.

Ида искала интонацию, а Кабо выстраивал мизансцены и не позволял ей забывать о партнерах.

– Руки! – кричал он, входя в раж. – Чему тебя учили в этой чертовой киношколе? Тригорин целует медальон, а у тебя руки висят! Твои руки должны играть, а не висеть! Руки любят, руки смеются, руки плачут, руки недоумевают – но не висят, Ида, не висят! А когда появляется Аркадина, ты должна немножко подворовать… полшага назад и вбок, ты чуть позади, но не совсем! Подворовать – это не значит совсем уйти в тень, это значит уйти в полутень. Ида! Люди сзади, люди справа, люди слева – всюду люди. Тело человека живет иначе, если рядом не один, а трое человек! Оно по-разному реагирует на друзей и врагов, на чужих и своих! Тело, Ида, тело, а не задница! И руки, руки, Ида! Не размахивай руками! А лицо, Ида? Иногда достаточно шевельнуть бровью, чтобы рухнула Троя!

– Я проголодалась, Кабо!

– Потерпи! Вчера я просил тебя подумать об интонации финала второго действия. Нина и Тригорин смотрят на озеро… и вдруг Тригорин замечает чучело чайки… Тригорин рассказывает о сюжете для небольшого рассказа – о девушке, которая любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку… а потом Аркадина зовет его, и Нина остается одна. Она выходит к рампе и говорит: «Сон!» Сон, Ида!

Ида шагнула вперед, подняла руку, коснулась пальцем уха, с грустью произнесла:

– Сон!

– М-м… тепло…

– Сон.

– Теплее…

– Сон… я не знаю… Кабо, я устала! Есть хочу! Сыра хочу! Чаю сладкого!

– Ида… – Кабо в отчаянии заламывал руки. – Это не кино! В театре у тебя не будет второго дубля! В кино ты ходишь по канату, который лежит на полу, а в театре этот канат натянут над бездной!

Фима помалкивала, наблюдая за их мучениями.

После ужина они спускались с бутылкой вина в запущенный сад, устраивались за щелястым столиком. Фима доставала сигареты.

– Тридцать шестая, – со вздохом напоминал Кабо, разливая вино по стаканам.

Фима закуривала тридцать шестую сигарету.

– От Чехова в нашем театре остались гражданская скорбь да пенсне, – говорила Фима. – А он желчен, саркастичен, безжалостен, жесток. Его театр – это театр жестокости. Он уже не может себе позволить веру в красоту, которая мир спасет, он вообще не считает, что мир следует спасать… он не учитель, как Достоевский или Толстой, – он врач, честный патологоанатом… он никого не жалеет, но всех и все понимает… он ведь и себя ни разу не пожалел… – Фима вдруг спохватывалась. – Завадский, конечно, будет искать в «Чайке» педагогику, героев положительных и отрицательных, и, понятное дело, все это найдет, но он все-таки настоящий режиссер – Чехова не убьет… может быть, покалечит, но не убьет…

13

Ида неохотно вспоминала о премьере «Чайки». На спектакле присутствовали Сталин и Берия. Эта постановка стала триумфом одной актрисы – Иды Змойро в роли Нины Заречной. Много лет спустя Юрий Завадский, рассказывая об этом спектакле, назвал Иду «новой Комиссаржевской» и сказал, что мечтал поставить с нею Ибсена.

– Да, был успех, – говорила Ида. – Вот тогда Берия и подарил мне чаячье перо. Ценитель!.. А после второго представления меня сняли со спектакля. Я поспорила с Завадским, а он этого терпеть не мог… он же в театре был царем, богом и воинским начальником… да еще самодур… барин и самодур… Я сказала ему все, что думаю о его режиссуре и о тех актерах, которые мешали мне на сцене… ни мастерства, ни вдохновения… тупые солдаты искусства… Конечно, нужно было промолчать. В конце концов, не дело это, когда актер учит режиссера, как и что тому делать… но я была так упоена успехом… и мне так хотелось, чтобы успех стал еще большим, а для этого нужно было, чтобы все этого хотели… видишь ли, сейчас я вижу, что играла – словно в последний раз, словно завтра мне умирать… это по-детски, наверное… а они – люди, им и завтра играть, и послезавтра… зарплата, премия, путевка в санаторий, дети, внуки, пенсия… это нормально, когда человек думает о пенсии… а я была молода и думала только о спектакле… я вдруг увидела столько лени, столько бесталанности, столько погибельных глупостей… ну и не смолчала… глупо… жизнь повернулась ко мне лицом, а я… скверный характер… вздорная баба… ну да что об этом сейчас сожалеть, когда жизнь прожита…

Без всякого энтузиазма рассказывала она и о том, что последовало за ссорой с Завадским: о замужестве, о жизни за границей и возвращении в Москву.

– Влюбилась и вновь наделала глупостей, – сказала она. – Это английское замужество было гораздо глупее ссоры с Завадским. Одно дело – пособачиться с режиссером, другое – со Сталиным. Но кто ж мог знать…

Ее избранником стал военный журналист Уильям Сеймур-младший, происходивший из старинного рода де Клеров и Хертфордов. Поговаривали, что он был кадровым разведчиком, хотя, впрочем, тогда почти всех иностранцев подозревали в шпионаже. Ида познакомилась с ним на одном из кремлевских приемов в честь победы над Германией и сразу влюбилась в рослого шатена с голубыми глазами, который был старше ее на восемь лет. Спустя полтора месяца они поженились, а вскоре Ида написала в Кремль, Сталину: «Я не востребована здесь как актриса. Я, лауреат Сталинской премии, могу сыграть еще много ролей, если мне будет оказана медицинская помощь за границей. Я была и остаюсь советским человеком, верным Коммунистической партии, но прошу дать мне возможность уехать из Союза».

Второе письмо она отправила в ОВИР: «Прошу ОВИР помочь мне в получении визы для выезда вместе с моим мужем – сотрудником информационного агентства Рейтер, английским подданным господином Уильямом Генри Сеймуром – на его родину в Англию. Я не изменила и не изменю свое русское подданство. Выезд этот будет временным, и он не только желателен мне, так как естественно для жены быть вместе со своим мужем, но даже и необходим, потому что в результате происшедшей со мной автомобильной катастрофы я не могу до полного исправления шрамов на лице сниматься в кино, ибо лечение в СССР не привело к желаемым результатам».

О жизни в Англии Ида почти не вспоминала. Так, мельком: съездили в Бат, отдыхали в Борнмуте. Неделю провели в Италии («В Абруцце пили восхитительное фарнезе»). Мужа перевели в Швейцарию – там она перенесла три пластические операции. Но и швейцарским хирургам оказалось не под силу вернуть ей прежнее лицо, и надежды на возвращение в кино угасли. Вот тогда она и принялась писать письма Сталину, Берии, Молотову. Каялась, умоляла, проклинала Запад, «все эти обольщения комфортабельного эгоистического буржуазного существования». Выдержав приличную паузу, ей наконец разрешили вернуться в Москву.

Скверный характер, вздорная баба…

Ну да, только вздорная баба и могла вернуться из Лондона в Россию, хотя ведь знала или, во всяком случае, догадывалась о том, что «английского эпизода» ей в Кремле не простят. А чудовские женщины считали ее просто идиоткой: бросить мужа-графа, который что ни день покупал ей собольи шубы и шелковые платья, уехать из страны, где вдоволь еды, сменить дворец на халупу – так могла поступить только ненормальная. Ида не отвечала на вопросы соседок и только моей матери, своей двоюродной сестре, как-то сказала: «Влюблялась я часто, а вот любить так и не научилась».

Разлюбила мужа, разочаровалась в хирургах, почувствовала себя чужой в английском обществе («На шрам они почти не обращали внимания, а вот мое актерское прошлое их шокировало. Ну и бездетность, конечно… бездетность, кажется, больше всего…»)…

Была еще одна причина для отъезда.

– Наверное, это и глупость, – сказала как-то она, – но мне было трудно дышать английским языком… мне не хотелось менять атмосферу… я хотела дышать русским языком… все эти словечки, все эти суффиксы… разве может понять иностранец разницу между достоевской Грушенькой и Аграфеной? Аграфена – это просто имя, а Грушеньку Достоевский за щекой носил…

Поделиться с друзьями: