Содом и умора
Шрифт:
— Шшшшш… — неслось мне вслед.
«…меня опустят в землю, — в глубокой торжественной печали прорицал я будущее, сидя на унитазе. — Покидают землю горстями, а потом лопатами и вскоре от меня останется один холмик, заложенный венками. „Дорогому Илье от коллег“, — будет написано на одном из них. Они придут на мои поминки, с постными лицами, выпьют положенные три рюмки водки, а на следующий день в редакции только и будет разговоров, что о близких покойного. „Срамота“, — скажет Мария Львовна. „Как жил, так и умер, — согласится с ней Зюзин, невольно понижая голос. — Одно слово: урод“. Ну, да черт с ними. Пропади они!
Мать уедет и поставит у попа свечку за упокой грешной души. Марк выйдет на работу и, как прежде, будет веселить радиослушателей. Но одному из них поначалу будет стыдно улыбаться. Нельзя ведь, грех. Но пройдет какое-то время и Кирыч перестанет корить себя за то, что он живет, а я — умер».
— Ых, — всхлипнул я.
Если тебя не любят, то в детстве это странно, в юности обидно, а с возрастом должно сделаться все равно.
Не получалось.
Толстая кожа не нарастала и я вновь, как когда-то, бежал по улице и боялся жить. Я задыхался от кома, который, застряв в горле, с каждым шагом становился все больше, но слезами не проливался.
Слепило солнце. Навстречу шли люди с белыми лицами, похожие на привидений, по какому-то недоразумению, нарядившиеся в цветные человеческие тряпки. Я бежал им навстречу и мне казалось, что кто-то из прохожих схватит меня за грудки и, приблизив пустое лицо, страшно скажет:
— Урод.
Я взвою, комок в горле лопнет и порвет меня на клочки. Я взорвусь, как бомба на Новый год. Я осыплюсь сухим трескучим дождем. Люди будут втаптывать в грязь остатки меня — цветные кружочки, бывшие когда-то человеком.
Люди, люди! За что вы такие злые, люди! Разве ж можно так?
Уроду полагается быть добрым. Тогда его можно пожалеть. Дать ему денежку, уступить место, придержать дверь, изобразить ласковую улыбку: ах, бедненький, как же тебе не повезло.
Уроды, считающие себя людьми, вызывают не жалость, а отвращение: ты посмотри-ка на этого, ведь урод уродом, а туда же, ну-ка наподдай ему, чтоб не зарывался!
Мне наподдали. Сильно. Больно. И, наверное, справедливо.
Я — урод. Злой урод. Урод, которого не жалеют.
Слепой не то от солнца, не то от горя, я бежал по улице, как когда-то в десятом классе, и прошлое без спросу ставшее настоящим, сделало из меня цирковую лошадь, белку в колесе, монстра в кунсткамере. В 17 лет, осмеянный за любовь, я просто закончил школу и уехал навсегда. Сейчас я знал: куда ни беги, все равно от себя не убежишь, выше головы не прыгнешь, человеком не сделаешься.
— За что?
Пояс халата, привязанный к перегоревшей лампочке, щекотал шею, словно приглашая. Я сидел на унитазе и собирался с духом:
«…Однажды на улице, как и меня когда-то, Кирыч встретит парня. Может, красивого, может, умного, а может — и такого, и сякого, в жизни всякое бывает. Мое тело еще не успеет истлеть окончательно, а парень уже будет сидеть у нас дома. Марк нашепчет Кирычу, что „мальчик ничего себе“ и сделает гостю глазки. Кирыч возьмет парня за руку и поведет в спальню. На стуле и на полу повиснут штаны, трусы и майки. Кровать заскрипит, засопит, застонет… Я буду смотреть на это безобразие с портрета на стене, покрытый толстым слоем пыли, и уже ничего не смогу сделать: не закачу истерики, не поцарапаю изменщику морды и даже заплакать не смогу. Я буду гнить на кладбище, как последний дурак…».
Я вскочил. Умирать разонравилось.
— Не дождетесь! — заорал я, тыкая фигой в темноту.
НАЧАЛО РАЗГОВОРА
Давным-давно, года два тому назад, цыганка возле продовольственного магазина нагадала мне много всего хорошего: счастья, достатка, славы… Она живенько перебрала все слова, которые принято вписывать в поздравительные открытки, но я почему-то поверил.
Потом я один раз ломал ногу, один раз становился жертвой вымогательства, один раз был избит, один раз ходил в суд, дважды оставался без работы, несчетное количество раз был осмеян, обруган, опозорен и чуть было не увенчал букет несчастий самоубийством. Если утрамбовать в один день все произошедшее после гадательного сеанса, то получится, что с утра меня немного подушили, ближе к обеду пинали ногами, а потом сразу поволокли в суд за то, что я сам распнул кого-то. Солнце еще не успело вдоволь наплаваться в зените, как миллионы телезрителей тыкали в меня пальцем и хохотали, а когда светило только-только начало съезжать к закату, я уже летел из окна, чтобы сразу же, едва сделавшись инвалидом, остаться без работы за профнепригодность. Так что пытки на другой работе, пережитые мной ближе к вечеру, можно считать естественным продолжением так великолепно начавшегося дня, равно, как и мой последующий уход из журнала, чуть было не завершившийся уходом из жизни.
— Мрак, — говорю я, одновременно имея ввиду и окончание только что придуманного дня, и туалетную тьму, чуть не ставшую моим последним приютом, и свое нынешнее состояние, столь оптимистическое, что любая трагедия на его фоне показалась бы развеселым водевилем.
Вывод напрашивается сам собой. 50 рублей потрачены впустую.
Обманула цыганка.
— Нет счастья на земле, — говорю я.
— Но счастья нет и выше, — автоматически продолжает Марк, назубок зная мой стихотворный репертуар.
Он читает книжку в замусоленной обложке. Я приглядываюсь. Гайдар.
Ясно, опыта набирается. Судя по кудахтанью, которое Марк время от времени издает, у него уже есть чем испугать доверчивых радиослушателей.
Вирус, клацая зубами, как газонокосилка, ищет блох и вожделеет свою пуделиху. Кирыч прыгает с канала на канал, выбирая, что ему противно меньше — аргентинский сериал на первом, кино про войну на пятом или ток-шоу про грязное белье на шестом.
Все при деле. Один я, как дерьмо в проруби.
— Господи! — вздыхаю я.
«Я взрослый, я сильный, мне уже тридцать один, а Гайдар, между прочим, был вполовину младше, когда полки водил», — уговариваю себя я, но понимаю, что мне, как воздух, необходимо участие.
— Надоело! — говорю я. — Как мне все надоело!
Вирус чихает, Кирыч останавливается на передаче про бегемотов, Марк поднимает на меня мутный взгляд.
— Как жить! — восклицаю я, потеряв всякую надежду оказаться в центре внимания.
— Ну, не волнуйся ты, найдешь ты себе другую работу! — не оборачиваясь, говорит Кирыч. — Мало что ли в Москве похабных журналов?
— Да, сколько можно! — с наслаждением кричу я. — Бегаешь-бегаешь, строчишь-строчишь, а толку? Ни денег, ни удовольствия, один стыд!
— Ну, напиши про что-нибудь нестыдное, — говорит Кирыч, сосредоточенно наблюдая за бегемотами, бороздящими коричневую жижу. — Рассказ какой-нибудь, про любовь.
— Лучше уж сразу повесть, — взгляд Марка проясняется. — Или роман.
— Сагу в шести томах не хочешь? — ехидно говорю я.
— Можно и сагу, главное чтобы потолще. Чтобы денег больше дали. Правда-правда, напиши. У тебя получится! — с жаром говорит Марк. — Так, как ты врать, никто не умеет.