Сон ягуара
Шрифт:
Вдруг ощутив прилив жизненных сил, она решила подарить этому дому второе рождение, какого желала Антонио. Она распорядилась оштукатурить стены, снять занавески и москитные сетки, чтобы выбить из них пыль и паразитов, вымостить пол новыми плитами и заменила буфет подвесными полками, на которых теперь стояли вазы с цветами и посуда.
Однажды Ана Мария появилась на пороге с бригадой плотников и каменщиков, которые починили кровлю, поставили новые двери, привели в порядок лампы, побитые бурями, вымыли стены щелоком, и через три недели после их возвращения «Алегрия» выглядела так, будто была построена вчера. Гостиная наполнилась тропическими растениями, а комнаты были целиком выкрашены желтой краской, чтобы притягивать свет. Хозяйка попросила двух рыбаков убрать из ванной каймана и, когда ванна была опустошена, решила не мыться в ней, а сложить туда все подаренные ей за пятьдесят лет славы бутылки шампанского, которые у нее не было времени выпить.
Закончив с домом, Ана Мария занялась мужем. Она готовила ему обильную пищу, отвары из гранатового сока для его слабого мочевого пузыря, масло печени акулы для сна, но скоро стало очевидно, что, как бы она ни старалась, бремя прожитых лет сокрушило его. Антонио ел теперь только йогурты, плантаны с сыром да немного хлопьев с чашкой молока и так похудел, что стал думать, будто его старые пиджаки, брюки и ботинки, подтяжки и кальсоны принадлежат другому человеку, выше и толще, который будто бы жил в этом доме до него. Он не спал ночами и весь день был без сил.
Вот почему он только устало вздохнул, когда в одно прекрасное утро 1986 года ему сообщили, что он должен почтить своим присутствием открытие таблички на улице, которая будет носить его имя. От этой новости у него случился приступ люмбаго, продолжавшийся шесть недель.
Это было в пятницу двадцать второго декабря. К полудню весь Маракайбо собрался на улице: Антонио поднялся на помост, чтобы открыть новую табличку. Его постригли, побрили, одели в костюм, который был на нем в день назначения ректором, но Антонио, в плену своих воспоминаний, не мог избавиться от ностальгического чувства. Все утро в уличном пекле его душу больше тревожили отголоски заката жизни, чем оказываемые ему почести, ибо он достиг того порога, когда слава безразлична, освободившись наконец от niera мечтаний, и во рту у него остался лишь неотвязный вкус старого пепла. Звучали фанфары, лопались хлопушки с конфетти, гремели овации, народ ликовал, а он в этот символический момент своей карьеры невольно думал о детстве в Пела-эль-Охо и вспоминал собаку, преследовавшую его вплавь в тот день, когда он украл лодку Асдрубаля Уррибарри.
Он выслушал, не уснув, бесконечную речь губернатора, который зачитал список его заслуг и дипломов, напомнил о его скромном происхождении, но все это время про себя Антонио не мог избавиться от воспоминания о Леоне Коралине, когда-то обрившей себе голову, чтобы сохранить остатки достоинства под красным фонарем «Мажестика». Ему виделось тонкое лицо дона Виктора Эмиро Монтеро в его кухне за чтением письма Элиаса, и он пожалел о той поре, когда было проще быть мужчиной.
Гром аплодисментов вывел его из задумчивости, и ему предложили сесть в «форд», чтобы проехать по новой улице. Ступив на подножку, он вспомнил всех, кто оставил глубокий отпечаток на цементе его юности, и понял, как любил свое детство, в котором жестокость соседствовала с мужеством. Машина тронулась, и за ней побежали собаки. Его имя несколько раз прозвучало из всех громкоговорителей города, как будто встречали кардинала, но он слышал только далекий смех Аны Марии. Он разглядел в чудесной грезе силуэт жены в пеньюаре, беременной, в коридорах их дома, когда она носила в себе свое единственное подлинное творение.
В половине второго расположившийся на перекрестке оркестр с медными трубами и барабанами из козьей кожи сыграл в его честь гайта, но он не обратил на это никакого внимания. В его душе сиял ослепительный вечер двадцать третьего января 1958 года, когда он опоздал к рождению своего единственного ребенка.
На протяжении всей поездки он думал о дочери Венесуэле, которая, по ту сторону океана, должна была скоро родить, и спрашивал себя, стал ли он уже дедом. Эта мысль, как и все воспоминания, устоявшие под ветрами лет, заставила его невольно задуматься о своем собственном рождении. Проезжая мимо церкви, он тепло вспомнил Немую Тересу, ибо, когда машина вошла в поворот, увидел ступеньки, на которые его положили на третий день жизни, и понял, что эта женщина, которая не была ему матерью, спасла его, матери никогда не имевшего. Машина свернула, продолжая свой путь под аплодисменты толпы, и церковь осталась позади. Прежде чем скрыться навсегда в сутолоке людей и собак, Антонио увидел призрак отца, Элиаса Борхаса Ромеро, умершего в безвестных трущобах в окружении проституток и пьяниц. Этого морского волка, который восемьдесят лет назад оставил сына на пороге нищеты, спрятав машинку для скручивания сигарет в складках пеленки, и уплыл на своем корабле, на борту «Наутилуса», омытого слезами, покинул порт Маракайбо, распевая кубинские болеро.
Антонио высадили на углу улицы, где его ждали журналисты, официальные лица, политики, артисты. Его попросили снять занавесочку и открыть табличку. Антонио был так стар, так немощен, что не смог поднять руку, и все пришлось сделать за него. Когда завеса упала, плохое зрение не позволило ему прочесть написанное. Но он знал в эту минуту, что там, на камне настоящего, выгравировали имя прошлого.
Кристобаль
Кристобаль родился в Париже в день, когда в Маракайбо открыли улицу Антонио Борхаса Ромеро. Он появился на свет самой холодной во Франции зимой, когда от ветра трещали мосты и лопались камни, а воздух был такой морозный, что трава в парках ломалась, как стеклянные иглы. Его первый крик по одну сторону океана перекликался с ударами долота, которым рабочие по другую сторону стучали по мраморной плите. Эти удары ставили точку в одной жизни и открывали другую. На расстоянии восьмидесяти лет один уже нес на своих плечах мир, тогда как другой даже не знал, сколько он весит, и этот крик, вырвавшийся из поколений, крик того, кто входил в жизнь, омытый кровью и болью Венесуэлы, прозвучал эхом в ушах его деда, который в этот самый момент входил в историю.
Несколько лет назад у ворот Парижа, в Венсенском лесу, среди американских красных дубов и византийской лещины, Венесуэла встретила мужчину, от которого впоследствии забеременела. В то время тропические повадки смешались в ней с европейскими, экзотика сквозила в каждом слове, а цветочный акцент на любом языке вызывал у мужчин буйные фантазии. Она обедала с художниками и писателями, министрами и дипломатами, научилась вращаться в обществе и снискала популярность как утонченная женщина. В этих элитных кругах, где всё решали фамилии и генеалогия, за уместность ее речей, редкий вкус и смелый выбор ей прощали ее происхождение. Несмотря на свою светскую жизнь, кокетничая на вечеринках и блистая на праздниках, она стремилась в лабиринты чистой любви.
Поэтому ей и в голову не могло прийти, что в то воскресенье, когда один друг пригласил ее на футбольный матч в Венсенском лесу, на что она согласилась нехотя, ей предстояло влюбиться в капитана команды, изгнанника чилийской диктатуры, чье тело было подвергнуто пыткам в самых страшных тюрьмах Сантьяго, мужчину намного моложе ее, бегавшего теперь за мячом с резвостью возбужденного щенка. Венесуэла едва успела сесть на трибуне, когда увидела его, и минуты не прошло, как она познала любовь с первого взгляда, огромную, словно океан, и сразу поняла, что заново научит этого человека всему прекрасному, что отняла у него диктатура.
Его звали Иларио Да. Вынужденно покинув Чили, чтобы спасти свою жизнь, он на французской границе сменил имя и стал Мишелем Рене, а Венесуэла с первого дня ласково звала его Мишель Да. Когда они встретились, у Иларио Да не было ни гроша в кармане, ни какого-либо диплома в руках, но жизнерадостность и обаяние были богатством его характера. Он был миристом, то есть членом MIR, левого революционного движения Чили, и слово это произносил с таким апломбом, будто представлялся пророком. Жизнь его была полной противоположностью ее жизни.
Он жил в крошечной мансарде, на восьмом этаже без лифта, писал книги, заведовал постановочной частью в театре по соседству и просиживал вечера напролет за столиками баров, готовясь тайно вернуться в Чили, в трюме корабля, вооруженным до зубов, чтобы убить диктатора и захватить дворец «Ла Монеда» в Сантьяго, как это сделал десять лет назад Че в Гаване.
Однако эта старая иллюзия бойца, эта мечта о героическом возвращении и продолжении общественной борьбы, весь этот мираж остался до конца его жизни лишь химерой, ибо встреча с Венесуэлой положила для него начало другой революции, семейной. Вскоре он, ко всеобщему удивлению, взял абонемент в парижскую Оперу, начал работать в парфюмерном магазине в богатом квартале, приобрел коттедж в пригороде и садился за стол с послами и эмиссарами правительств, теми самыми, против которых прежде вел борьбу. Нет, он не отвернулся от своего дела и до самой смерти не утратил ясности убеждений, но любовь выиграла эту битву у политики, и он скоро смирился, что возвращение на родину осталось лишь иллюзией. Теперь он был согласен жить с комфортом, признал преимущества, которые предоставила ему семья, и позволял себе фривольные радости буржуазии, повторяя, однако, что никогда не будет правым. Когда они с Венесуэлой поженились августовским утром в мэрии Одиннадцатого округа, он настоял на том, чтобы под куполом пели «Интернационал».
Так в декабрьские холода от этих двух мигрантов родился Кристобаль. Иларио Да был атеистом, верным старому анархистскому мышлению, не признающему ни Бога, ни хозяина. Но Венесуэла объявила, что она католичка, и собиралась крестить ребенка по обрядам своей веры.
— Потому что, если и нет Бога, всегда где-то будет хозяин, — хладнокровно добавила она.
Она ничего не имела против Альенде и классовой борьбы, но отказалась назвать своего ребенка Сальвадором или Карлом и тем более дать ему русское имя. Иларио Да быстро понял, что секрет счастливой семьи в умении выбирать свои битвы, и отступил перед этой непреклонностью, догадавшись, что нет смысла противостоять упрямой и поистине чарующей молодой женщине с черными глазами и запахом орхидей, с которой он теперь делил жизнь.