Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Головин Евгений Всеволодович

Шрифт:

Мохаммед ибн альХабиб, арабский писатель восьмого века, знаменитый путешественник, оставил множество заметок о луне вообще, о влиянии луны на снег в частности. Он считал, что солнце и луна — одно и то же светило, которое делит мировую сферу на день и ночь: забирая себе более пористую и темную субстанцию луны, ночь приобретает хищное собирательное начало. «Эта субстанция способна сворачиваться, разворачиваться, делиться на множество частей. Ее качества неисчислимы: в полнолуние она усеивает море вязкой пылью, напоминающей дрожжи, и вызывает приливы; точно так же она вызывает отливы, причем забирает море до последней капли, заставляя чудищ морских, агонизируя, ползать по высохшему дну в поисках влаги в потайных морских пещерах.» («Чудеса луны.» Издание середины восемнадцатого века). Современный испанский поэт Хуан Рамон Хименес, очевидно, использовал это издание в своих «Стихотворениях о луне». Каждый оттенок луны придает новое качество ночи. В цикле Хименеса изображен маг, способный оперировать качеством каждого оттенка. О белой луне он сообщает удивительные вещи:

Белая луна берет у моря море И потом отдает морю. В своем великолепии, В нежной и уверенной победе Она берет у истины истину, И вечная единая истина Уже совсем иное.

Да.

Божественно и просто Ты распыляешь основу и новая душа Вплывает в истину! Роза не знает: она возьмет Розу у розы: она Вдохнет розу в розу.

Метель, рожденная белой луной, опустошает айсберг (берет у истины истину), ибо трудно понять, внутренность или внешность айсберга является его истиной. Если в айсберге лежит мамонт, он безусловно есть его истина, но даже если метель белой луны выдувает в айсберге пещеру, то стоит призадуматься: истина — ледяная поверхность айсберга или его пещера? Равный вопрос к розе: если она пышностью своей заставляет расцветать соседнюю розу, но чахнуть другую, то откуда приходит и куда вплывает новая душа? В соседнюю розу или в другую, отнятую на стороне? Ведь основа распылена.

Лучше не вдумываться даже в простую поэзию. Либо приходится искать тему, как мамонта в айсберге, либо решать шараду о трех розах, а потом безнадежно думать, каким образом «белая луна» берет у истины истину и почему «вечная единая истина» уже совсем иное.

Если у Хименеса «белая луна» вообще непонятна, то «Алая луна» немецкого поэта Георга Тракля пронизана сложной и багровой непонятностью:

Сон и смерть, зловещие орлы, кружатся всю ночь в алой глубине лунного мрака, а внизу на морской поверхности ледяные волны Вечности пожирают золотистый человеческий контур. …О хищные утесы разбивается пурпурное тело. И рыдает темный голос над морем. Сестра грозового страдания видит: погружается испуганный челн в звезды молчаливой алой луны.

Тема разработана «верх — низ» — луна — море. Луна либо совсем полая, либо имеет обширные и глубокие пещеры, где свободно летают орлы. Сон и смерть не только парят «в алой глубине лунного мрака», но и создают зловещий пейзаж на морской поверхности. Непонятен «золотистый человеческий контур» — то ли отражение лунной или земной статуи, то ли очертание лунного жителя или ангела, то ли сон из глубины моря, то ли идеальная человеческая сущность, пришедшая из лунной платоновой пещеры.

«Пурпурное тело» и «темный голос» прямо не связаны с «золотистым контуром»: как всегда у Тракля загадочен образ сестры — она лишь обозревает общую картину. «Испуганный челн в звездах молчаливой алой луны» — существует либо в сновидении, либо в свободном воображении поэта. Стихотворение связано несколькими эффективными средоточиями: ледяные волны Вечности пожирают…контур; о хищные утесы разбивается пурпурное тело; рыдает темный голос над морем…Но если учесть, что в глубине алой лунной ночи летают сон и смерть, всякая иллюзия свободы пропадает. Остается горечь случайного попадания в странный пейзаж, за которым следует неумолимая смерть, пересеченная полетами ирреальных орлов, окрашенная алой непонятностью бытия. Один единственный шанс: испуганный челн унесет нас в бездны таинственной луны. Если это называется надеждой, то что такое безнадежность?

Ларс Форселл, шведский поэт второй половины двадцатого века, в стихотворении «Черная луна» вообще не стал описывать объект, ограничившись странными эффектами в розовых тонах. Черная луна розово, ало, багряно пульсирует на фоне северного сияния, поднимая ветер и багряную снежную пургу: панорамы меняются, иные пленяют своей красотой, но в общем и целом отпугивают своей отчужденностью. Причем здесь «черная луна» — непонятно. Пурга разоряет не только хрупкие хижины: она срывает с фундамента и перебрасывает большие дома из одной страны в другую — люди, скажем, ложатся спать в Норвегии, а просыпаются в Гренландии. (Аналогичные эпизоды описаны в книге Олауса Магнуса «История северных стран» (1555 год). У Ларса Форселла подобные бедствия и катастрофы накрываются бездонным лунным океаном — розовым, кипящим водоворотом…навсегда. Только с концом периода черной луны водворяется мир и спокойствие в обычном земном понимании.

Поэтическая магия луны не имеет отношения ни к астрономии, ни к астрологии, ни к обычной магии. Каждый поэт видит своеобразную луну, причем зрелище это поражает всегда фантастической оригинальностью: чем лучше и точнее исследуют луну ученые, тем поразительней представляется она поэтам. Хотя стихотворение современного испанского поэта Хорхе Гильена «Лунная ночь» имеет подзаголовок (без решения) это нисколько не уменьшает его загадочности:

Неспящая высь: Спускаются стражи Сквозь плотность лунного света. Звездная белизна моря! Перья холода Напряженные, дрожат. И равнина, надежда Молчаливо расширяет Ожидание волн. Ах! Наконец! Из глубины Озаряют ночь Сновидения водорослей. Воля к выси: Песчаные берега Требуют милости ветра. Ввысь, в белизну! Из бездны мертвецы Вздымаются, воздух в воздухе. Прозрачность едва различимая: Ищет мир белого, Тотального, вечного отсутствия?

В современной поэзии луна — мир холодный, фантомальный, отчужденный от живых людей. Только мертвецы соприкасаются с его влиянием, пропадая иногда в чуждых ипостасях зачарованного лунного континуума. Даже Бодлер ничего похожего не представлял. Его «Печаль луны» трогает простотой образа, понятного всякой чувствительной натуре. «Печаль луны»:

Этим вечером луна мечтает особенно лениво, Подобно красавице на пышно взбитых подушках, Которая перед сном изящными и легкими пальцами Ласкает контуры своих грудей. Умирая на атласных облачных холмах, Луна отдается долгому забвению, Ее глаза блуждают в белых миражах, Что поднимаются в лазури, словно облачные соцветия. Иногда в медлительной праздности, на этот шар Она роняет случайную слезу, И тогда поэт, друг ночных раздумий, Ловит в глубину ладони эту бледную слезу В радужных отражениях, словно фрагмент опала, И скрывает в сердце далеко ог глаз солнца.

Сравнение луны на облачных холмах с кокеткой, возлежащей в будуаре на мягких подушках, во времена Бодлера весьма смело. Тогда мало кто отваживался столь интимно приблизить микро и макрокосм. Совершенно оригинален поэт, скрывающий в сердце лунную слезу далеко от глаз солнца. Здесь выражена тайная любовь к луне, чуждая холодной ментальности современной поэзии, более озабоченной экстравагантностью представления темы.

Дегуманизация

После смерти Рембо, Верлена, Малларме и многих других выдающихся поэтов, началась агония поэзии. Можно сказать иначе: агония поэзии вызвала смерть этих поэтов, как пространство, внезапно безвоздушное, вызывает смерть птиц. Возразят: а как же Рильке, Стефан Георге, Поль Валери, Сент Джон Перс, Эзра Паунд, Томас Элиот, Дилан Томас, десятки европейских, американских и даже африканских поэтов? Когда атмосфера насыщена кислородом, появление живых существ не вызывает удивления и никто не собирается считать их поштучно. Когда общественная атмосфера пронизана поэзией, никто не собирается учитывать поэтов экземплярно. Преимущественно говорят: этот поэт склонен к позднему классицизму, этот к романтизму, а тот к символизму. Разумеется, поэт может сильно отклоняться от данного художественного направления, но поскольку формально он относится к нему, его место в истории литературы определено. Так мы знаем, что Новалис, Брентано, Генрих Гейне — романтики. Разнообразие тематики и стилистических особенностей каждого обогащает школу в целом, придает оной влияние и устойчивость: можно забыть то или иное имя, но школа не забывается. Поэтому девятнадцатый век более значителен для поэзии, нежели восемнадцатый или двадцатый: английская «озерная школа», немецкий романтизм, французские Парнас и символизм окрасили этот век поэтически более ярко. Граф Лотреамон (псевдоним Исидора Дюкасса) справедливо сказал: «поэзия делается всеми, а не одним, либо несколькими поэтами», несомненно имея в виду энергию, оригинальность и взаимодействие многочисленных поэтических школ.

В двадцатом веке ситуация изменилась радикально. Как заметил французский поэт и литературовед Ален Боске в 1950 году: «Сейчас сборники стихов читают, в лучшем случае, поэты, авторы других сборников стихов». Печально. Совершенно необязательно, чтобы сборники стихов расхватывали как детективы или брошюры с чудотворными рецептами, но сейчас наблюдается равнодушие к искусству вообще, к поэзии в частности. И дело не в том, что сейчас нет великих поэтов. После второй мировой войны стрелка общественного компаса решительно отвернулась от искусства в сторону…Бог знает в какую сторону. Равнодушие настолько уравняло любые данности, что даже кунстштюки медицины и техники, даже повышенное внимание к оккультизму и парапсихологии, даже научно обоснованные предположения о близости конца света не вызывают ничего кроме вялого призрака любопытства. Как писал немецкий философ Людвиг Клагес в книге «Космический Эрос» (1930 г.), «Когда дух уничтожит душу, люди превратятся в мнимо живых ларв». Под «духом» Клагес имел в виду «объективное» мирозерцание, механически отрегулированную функциональность, управляемую холодно и безразлично. Незадолго до него в примечаниях к «Первому манифесту футуризма» Ф. Т. Маринетти утверждал: «Изысканная и романтическая эмоциональность нивелируется с каждым поколением. Сикстинская капелла или девятая симфония Бетховена только усилиями искусствоведов поддерживают свое высокое реноме. Значение личности, субъективного „я“ теряется с каждым десятилетием. Наступает век машин, которые постепенно завоевывают самостоятельность. Благодаря дружбе с машиной, художник обретает спокойное внимание к каждой детали, необходимую степень автоматизма и утрачивает буржуазную сентиментальность.»

Отсюда следующий грустный вывод: артефакт ничем не будет отличаться от машины, художник от инженера. Трепетное, страстное, художественное вдохновение уйдет в прошлое, его заменит дегуманизация и деловитая смекалка изобретателя.

Новые направления в искусстве двадцатого века, обусловленные дегуманизацией, — кубизм, футуризм, дадаизм — прежде всего, повлияли на живопись, скульптуру, архитектуру, ибо данные художественные формы несколько более отстранены от своих творцов. Но сегодня поэзия и музыка точно в таком же положении. Музыка существует вне стихийных и социальных турбуленций и взрывов, поэзия ведет смутную, стерильную жизнь без героя, без энергического «я». Подобное «я» наводит на яростные вопросы и не менее яростные ответы. Но люди давно привыкли существовать в периодической монотонности. Отступление от законов часового времени грозит массой неприятностей: можно куда-то опоздать, что-то упустить, где-то проиграть или потерять нечто, стоящее внимания. Правда, это случайные происшествия, доставляющие мимолетные негативные переживания, то есть не основной жизненный экзистенциал. Главное — встать во время, провести необходимые гигиенические процедуры во время, поесть во время, успеть на работу и т. д. И так каждый день. Вряд ли у кого-нибудь хватит терпения это воспевать, хотя подобная тема не хуже всякой другой.

Мы слушаем полет размерных повторений, Не зная перемен.

Таковы строки стихотворения «Цирцея» французского поэта парнасской школы Шарля Леконта. Александру Блоку удалось великолепно передать периодичность бытия, вызванную околдованием. Кажется, ежедневная повторяемость наших дней — результат воздействия злых сил. Цирцея — волшебница, дочь Гелиоса — мало того, что превратила спутников Одиссея в зверей, она одурманила их вечной монотонностью:

Здесь львы укрощены — над ними благовонный Волос простерся шелк. И тигр у ног твоих — послушный и влюбленный, И леопард, и волк.
Поделиться с друзьями: