Теплом повеяло
Шрифт:
– - Но здесь, дедушка, должно быть все-таки скучно, -- сказала Надя.
– - Скучно?
– - улыбаясь, возразил Порфирий Иванович.
– - Мне нет. Ведь людям, как я, и в моем возрасте, так скучно, как ты это понимаешь, не бывает. Меня то, что весело тебе, не развеселит. Я скучаю между людьми, а не один. По мне вот твоего театра хоть совсем не будь.
– - Ай, дедушка, как это можно! Театр -- это самое интересное, что есть на свете.
Порфирий Иванович улыбнулся.
– - Ну, вот видишь, мы уж и не сходимся во взглядах. Ну, а жизнь ваша легка? Я прежде слыхал, да и читать приходилось, что закулисная актерская жизнь очень неприятна. От хорошего житья, говорят, в актеры не пойдешь.
– - Кому как, дедушка. Всего бывает. Но я нашу жизнь, по крайней мере мою, ни на какую другую не променяю. Я счастлива. Я избрала себе амплуа "полезности"; играю ingenue dramatique, играю ingenue comique, играю субреток, в "гениальности" не рвусь, все играю добросовестно; я молода, может быть когда-нибудь я выработаюсь. Ты говоришь -- наша жизнь не легка. Верно. Зато иногда бывает ух как весело! Кончится сезон, да ежели с успехом, все довольны, у кого-нибудь сойдемся на прощанье, поем, веселимся, и ни до кого нам дела нет!.. А где хорошая-то жизнь? Я, положим, кроме нашего актерского мира, другого и не знаю, не жила иначе. Но я знаю жизнь по пьесам. И если авторы не врут, так, право, везде скверно. В особенности нынче. В старых пьесах еще, рядом с злодеями, хоть добродетельных людей писали, а нынче все одни пошляки да подлецы пошли. И, право, у нас за кулисами лучше; мы и поссоримся, и помиримся, да в своей семье.
Порфирий Иванович промолчал с минуту в раздумья.
– - А все-таки, по-моему, лучше бы тебе другое дело, -- сказал он, принимая серьезный вид.
– - Это, дедушка, по-твоему, -- возразила Надя, -- потому что актерское дело для тебя чужое дело. А по-моему -- я выросла на сцене, я умру актрисой. Тут меня, по крайней мере, никто моей незаконностью не попрекает. А то куда же мне? В гувернантки? Хоть сто экзаменов выдержи, посмотрят паспорт -- дочь девицы -- не возьмут. Амплуа невесты, ищущей жениха, тоже неудобно -- опять со званием препятствие может встретиться.
– - Да, правда, это очень прискорбное для тебя обстоятельство, -- сказал, нахмурившись, Порфирий Иванович.
– - Вот и ты туда же, дедушка! Прискорбное! Ну тебе-то что? Чуть не двадцать лет ты не знал о моем существовании и решительно тебе было все равно, в каком виде я существую. А явилась, так ты прежде всего прискорбный изъян нашел. Ну, не все ли тебе равно?
Порфирий Иванович слушал эти слова, смотря в ее голубые глаза, светившиеся и лаской, и укором, и на лице его появилась мягкая, виноватая улыбка. Он обнял Надю и, крепко целуя ее в лоб и в губы, произнес:
– - Ты права, внучка, ты права, моя девочка. Прости меня.
– - Вот ведь ты хороший, дедушка. И не холодный вовсе. А только ты вот все хочешь, чтоб все по-твоему. Ан не будет этого. И с мамой ты, ей-Богу, напрасно поссорился. Мама любила тебя и Богу за тебя молилась...
– - Ну, а в Бога-то ты веруешь?
– - Какой вопрос, дедушка? Что ж ты думаешь, актеры-то безбожники? Еще какие богомольные-то. Мы с мамой, бывало, вместе за тебя молились. Нет, ты напрасно на актеров нападаешь. И мама, умирая, завещала мне любить актеров. А сколько у нас хороших-то людей встречается! Между комиками или резонерами, например, -- просто прелесть какие люди есть! Вот благородные отцы, те большею частию только на сцене хороши, а в жизни-то и ножку подставить не прочь. А какие есть чудные комические старухи! Да вот хоть бы Марья Ивановна, с которой я теперь, после смерти мамы, живу, -- ведь это же идеальная личность! Ах, дедушка, вот бы тебе познакомиться. Она маму знала с тех пор, как та на сцену поступила. Она бы тебе про маму много рассказала. Поедем с нами.
Порфирий Иванович улыбнулся на это наивное предложение, сделанное полушутя, полусерьезно.
– - А дом, а служба?
– - возразил он.
– - Ах, да, тебе нельзя. А жаль. Тебе бы понравилось в вашем sociИtИ. Ух я знаю, что понравилось бы. У нас хорошо.
Долго еще рассказывала Надя своему дедушке массу мелких, часто смешных подробностей о прелестях актерской жизни. Она рассказывала правдиво и все ее темные стороны, но у нее выходило так, что в конце концов "все-таки все было прекрасно". Порфирий Иванович слушал и, равнодушный к подробностям, он в общем тоне всех рассказов чуял, что внучка его действительно счастлива, что душа ее так чиста и свободна, как никогда не была она у него самого. Он начинал приходить к заключению, что и мать ее, а его дочь, идя по терниям актерской жизни, все-таки была свободнее и счастливее, чем, пожалуй, могла бы быть среди людей их прежнего круга. И горько, и стыдно ему за прежние припадки озлобления на дочь и на других, и за добровольно навязанную себе роль мизантропа. Эта наивная девочка, его внучка, эта "полезность", давала ему теперь урок, пред которым ему показались ничтожными все его глубокомысленные размышления и того периода, когда он считал себя умнейшим человеком между своими, и того периода, когда он, отрешившись от прежних стремлений и удаляясь сюда "на покой", считал себя уже возвысившимся даже над своим прежним умственным превосходством.
С каждым словом, с каждым взглядом, Порфирий Иванович все более и более привязывался к своей внучке.
Время до обеда пролетело незаметно. Порфирий Иванович забыл даже, что надо бы сделать какие-нибудь распоряжения Настасье по случаю приезда гостьи.
Но Настасья догадалась сама: кроме обычного по праздникам сладкого пирога с вареньем, она успела еще наделать к супу пирожков с рисом и яйцами.
В столовой, как всегда, ровно в половине второго все было на месте. И миска, и тарелки были поставлены новые, праздничные, и, сев с внучкой за стол, Порфирий Иванович мысленно одобрил Настасью. А Надя очень хвалила ее и за суп, и за пирожки, и доставляла дедушке удовольствие своим молодым здоровым аппетитом. Веселая, живая, Надя, за обедом, то и дело перескакивала в своих разговорах от прелестей актерского кочеванья и голодухи к прелестям подаваемых Настасьей кушаний и к прелестям уединенной жизни, с которой она однако никогда бы не могла помириться, -- и Порфирий Иванович волей-неволей подчинялся ее настроению.
– - Дедушка, ты, вероятно, спишь после обеда?
– - сказала Надя, когда он встал из-за стола.
Порфирий Иванович начал было отнекиваться.
– - Нет, нет, ты и не рассуждай. Я не хочу, чтоб ты из-за меня нарушал свои привычки. Иди, отдыхай, а я пойду пока побегаю по вашему городку, осмотрю его достопримечательности.
– - Так я пойду с тобой... как же ты одна?..
– - Ни-ни-ни! Я всегда и везде гуляю одна. Не бойся, не пропаду. Скажи только, куда пойти, что посмотреть и к какому часу вернуться.
Порфирий Иванович должен был уступить.
Но спать он не мог.
С закрытыми глазами -- он видел пред собой внучку; молча -- он говорил с ней; думая о ней -- он скучал, что ее нет возле него. Как все это вдруг случилось. До сегодняшнего дня он чувствовал себя совершенно одиноким, он никого не любил, никого не хотел возле себя. Теперь мысль о том, что внучка завтра уедет, волнует, мучит его.
Перед ним опять возникает в памяти образ дочери и его отношения к ней. Он любил ее, казалось, беззаветно; казалось, вся его тогдашняя жизнь была направлена для обеспечения ей счастия. Но вышло, что, в сущности, он любил что-то другое, а не ее, потому что в решительный момент, когда она отказалась подчиниться этому другому, у него хватило духу сказать ей: "Ты мне не дочь". Она стала ему чужда... А она, кажется, всегда любила его... как оказывается, даже и после разлуки...
...Да, ведь и он был уверен тогда, что любил ее, а не тех людей, ради мнения которых он хотел изломать жизнь любимого существа. Нет, он в большей или меньшей степени презирал всех тех людей, он хотел, чтоб они пресмыкались перед ней... Поэтому-то он и хотел, чтоб она пошла по указанному им пути. В этом он видел ее счастие, и только в этом. Другого счастия он не понимал, он не знал его.
...Теперь у него внучка... Она ничем с ним не связана, она во всех отношениях дальше от него, чем ее покойная мать, она, конечно, любит его меньше -- если еще можно решиться простую ласковость назвать любовью -- она не может, не за что ей так любить его, как та любила... А он ведь никогда не скажет ей: "Ты мне не внучка, прочь от меня!" Напротив, как ни чуждо ему все, чем живет она, -- она дорога ему, близка, он хотел бы видеть ее всегда около себя, быть с ней...
Но ему становится и немножко досадно на себя, что он так легко поддался обаянию этой девочки. В те многие годы созерцательной жизни, которые он провел в этом домике, казалось, надо бы достаточно укрепить в себе равнодушие к людям, ко всему окружающему. Но вышло напротив: давление жизни оказалось сильнее холодных умозаключений, и сердце опять вступает в свои права. Бывало, он, чтоб настроить себя враждебно ко всем и ко всему, нарочно вызывал в воображении те из картин прошлого, которые его раздражали. Теперь сами собой возникали другие, радостные. Но прошлого уже нет, и над всем поставлен крест...