Том 4. За коммунизм
Шрифт:
Батырь отер красной тряпицей лоб и величественно покинул трибуну.
Выступил за Хатановым поэт Белкин. Он для храбрости перед выступленьем хлопнул чайный стакан русской горькой и потому, когда, склонившись к председателю, спросил:
— Начинать, што ли? — тот, учуяв водочную вонь, вздрогнул испуганно и, махнув рукой, шепнул ему:
— Все равно, уж начинайте…
Белкин откашлянул в кулак, похаркал в сторону и, раскачиваясь на каблучках, спросил:
— Вы ждете от меня чего-нибудь нового?
В это время какой-то шутник крикнул из задних рядов:
— От тебя-то? Чего от тебя ждать!
Но Белкин не смутился, хмельной угар веселым облачком поплыл у него перед глазами.
— А не ждете — и чорт с вами! Плевать я хочу на ваши на эти ожиданья…
Председатель позвонил в колокольчик, глаза его были широко открыты и сверкали смертным испугом.
— Слушайте, слушайте, так нельзя, — шепнул он Белкину.
— Нельзя, почему нельзя? — повернулся к нему оратор. — Почему нельзя? А по-моему — можно. И вообще я вот что вам скажу, товарищи собранье: этих разных приличьев нам уж довольно, мы здесь в своей, товарищеской среде и можем быть откровенны. Человек должен всегда принадлежать сам себе — так али нет?
— И снова сзади крикнул кто-то:
— Мели, Емеля, твоя неделя!
— Ты там, болван, замолчи! — крикнул Белкин, сотрясая кулаками в сторону задних рядов.
— К порядку, призываю к порядку! — крикнул председатель, вскочил со стула и широкой ладонью со всего маху ударил по колокольчику. Удар не рассчитал, руку расколотил, от того озлился еще больше и, подбежав к говорившему что-то невнятно и глухо Белкину, рявкнул:
— Позвольте, где вы? Где вы? — спрашиваю я вас. На чердаке или в конюшне? Оду-умайтесь, гражданин, взываю к вашему пьяному разуму. Иди-ите на место! Идите!
И он за плечо попытался было отвести Белкина, но тот, почувствовав чужую руку, вдруг вскипел негодованьем.
— Драться, драться? — наскочил он на председателя. — Ах, ты, сукин сын! — и хлоп ему по уху.
Как только началась вся эта канитель публика сначала зашумела по стульям, иные поднялись и стоя наблюдали разыгравшийся скандал, с задних рядов подавали едкие реплики:
— Крой! Чего там… Скули, кобель!
Но когда Белкин ляпнул председателя по мордасам, публика сорвалась с места и кинулась на эстраду. Белкина и председателя первым делом растащили врозь, потом председателя стали отпаивать водой, потом ему на разгоряченный лоб кто-то догадался положить носовой платочек, — видимо, дамский, — смочен он был холодной водой. Председатель охал и постанывал жалобно, приговаривая кротким шопотком:
— Меня? Ударить? Меня — ударить? Да, господа… да за што это?
Скоро председателя в горьких слезах, близкого к истерике, увезли домой. Белкина отправили в милицию.
Вечер закрыли, торжественное заседанье не удалось. Писательская братия расходилась, притворно жалея пострадавшего собрата.
2/XI 1925 г.
Из записной книжки
Драма Луши
Арина Сергеевна — Лушина мать — редкая женщина. Когда приду и вижу ее в семье — вижу, как любят, и за дело любят ее ребята. Она с ними так ласкова, добра, что в каждом слове, взгляде, движеньи только и чувствуется у ней, что это материнская глубокая любовь. Она все время хлопочет, что-нибудь делает, куда-нибудь за чем-нибудь торопится.
Арину Сергеевну невозможно ничем вывести из ровного ласково-тихого, просветленного состояния. Она всегда одинакова. И знаешь всегда заранее, как она отнесется к каждому делу, к каждому поступку — неизменно внимательно, сочувственно, заботливо. Одета она тоже всегда одинаково в дешевенькое белое ситцевое платье. А голова открытая, гладко прибраны мягкие жидкие волосики. Лицо бледно-желтое, нездоровое; она все время прихварывает, никогда не жалуется, не плачется, только притихнет, станет еще больше кроткая и ласковая, лежит и молчит долгие дни.
Тогда ребята уж неотлучны у ее постели. Они то и дело приносят ей что-нибудь, подают, поправляют, рассыпаются в разные стороны с тем, чтобы через минутку прибежать вновь. А она то одному, то другому положит руку на голову и молча смотрит-смотрит в лицо, словно прощается.
Сам Алексей Павлыч тогда хмур и строг. Он молча ходит из комнаты в комнату и непрерывно бросает косые взгляды в сторону больной. А подходя спрашивает всегда кратко и будто сердито:
— Ну, как?
— Получше, Алеша, — ответит тихо жена.
И он отойдет, снова без цели ходит по комнатам, перекладывая, переставляя, рассматривая разные вещицы.
Последний раз Арина Сергеевна трудно заболела, две недели не вставала с постели, исхудала, выжелтела; уж думали — и не встанет.
Луше долго не говорили ничего — знали, что сама она после недавней драмы не оправилась еще как следует. Но не вытерпели, наконец, дали телеграмму:
«Луша, мама тяжело больна, немедленно приезжай».
Теперь Луша была далеко, где-то в Дагестане; она уехала туда к своему жениху, а теперь — мужу. И Луша приехала. Исстрадалась за долгий путь, ехала шесть суток в горячке, на валерьянке, с примочками, в слезах; около ее изголовья стоял и сидел неизменно Петр Васильевич — муж; он так любил свою Лушу и уж не раз покаялся теперь, что показал телеграмму.
«Надо было просто сказать: поедем, Луша, навестим стариков, да и я им покажусь — не видали они меня. Собрались бы тихо, ехали спокойно дорогу. А теперь»…
Но делать было нечего. Поздно спохватился Петруша. Он свою работу окончил перед отъездом, а работал он в розыске и пошел туда с определенной целью — отыскать убийц своего отца. Дело в том, что года два назад его отца, большого любителя кровных рысаков, среди бела дня, на Рождестве, два бандита остановили в городе, впрыгнули в саночки, задушили башлыком и труп сбросили в горную реку. Следов никаких. Рысака угнали, труп выкинуло на камни. Петруша схоронил отца и дал клятву разыскать негодяев. Он больше года работал агентом розыска, исполосовал все горные склоны и ущелья, все хотелось попасть на след. И попал. В ауле Чуй-дан увидал он однажды красавца жеребца. Дальше — больше, — оказалось, что он принадлежит Ахмет-бею, известному джигиту, конокраду, убийце, налетчику.
Осторожно, медленно разузнавал все Петруша и, когда дело стало ясно, арестовал Ахмета, а с ним и соучастника, повел их горами, а там Ахмету собственноручно — не пулю, нет — кинжал всадил в грудь и был счастлив, что отомстил за покойного отца.
Глядя на лицо его, не скажете, что у Петруши хватило духу на убийство, меж тем он — решительный и крутой парень, один пускается на двух вооруженных джигитов. Глаза его черны, налиты страстью, но смотрят спокойно, почти кротко. Голос тих, движения ровны, разговор даже несколько неуверенный, словно все время он стесняется, боится сказать глупость среди умных. К нему два месяца назад и уехала Луша, рассказала ему все, он понял, даже и прощать не стал, промолчал, и сказал только:
— Мало ли что бывает, Луша. У меня, может, и хуже еще было…
И они зажили счастливой жизнью. Луша быстро привязалась к нему. Впервые встретила она его года два назад здесь же, в Туле, в глухом городке. Стала было привязываться, но Петрушу вдруг семья вызвала на родину — после убийства отца, и сближение его с Лушей не состоялось. Но он звал ее к себе, сулил счастье, а она все не решалась ехать этакую даль. Признаться, и Арина Сергеевна все плакала и слезами удерживала ее. Но Луше двадцать два года, и она сколько раз говорила, что со страхом сознает, как уходит юность, как она, может быть, и мужа себе никогда не сыщет, как останется старой девой… Думала-думала и решила ехать к Петруше. Собрала уж вещи, запаковалась — завтра уезжает. Пришла в трест, где она работала, к бухгалтеру, толковать относительно отъезда, денег и прочего, а он ей: