Том 5. Сибирские рассказы.
Шрифт:
— Кто?
— Ну, перестань прикидываться.
— Да я что, мне все равно… А только к тому говорю, что меня, может, сколько разов и дробью и пулей стреляли, так и перепутать не мудрено.
— Я про Маланьина мужа говорю, в Умете.
— А… Что же, было дело, Пал Митрич. Я, значит, в клети с Маланьей-то со своим делом, а муж шасть домой. Ну, зима, я в полушубке был, а он забежал в избу, ухватил ружье со стены да как полыхнет меня прямо в брюхо — против сердца метил, да обнизил… Только и всего…
— У него и теперь весь заряд в животе сидит, — объяснил мне Павел Митрич, заливаясь смехом. — Из пушки не прострелишь… — К ненастью чувствую ее, дробь-то, как она по брюху начнет перекатываться, — серьезно объяснял Васька. — В таком роде, как горох… Ежели бы у меня была кость жидкая, так прямо бы насквозь, а то стерпел.
— Так ты бежать из клети, а Маланьин муж тебя прямо в упор: бац?!. — переспрашивал Павел Митрич. — Ох, согрешишь с тобой, Васька… Ты расскажи-ка нам, как сам-то кыргыза порешил под Троицком.
— Опять ты напрасно, Пал Митрич: ничего я не знаю…
— Да перестань отпираться! Этакая глупая привычка, точно ты у следователя.
— Лошадь у меня в те поры действительно была хорошая, Пал Митрич, — заговорил Васька с серьезным видом, — а про кыргыза, вот как перед истинным Христом, не покаюсь… Сам ничего не знаю! Тогда я с гуртом из степи шел, ну, под Троицким остановились пожировать. Хорошо. Я — в Троицк, да там и заболтался.
— Вожжа под хвост попала?
— Около того… Только ночью ко мне подручный и прискакал: «Кыргызы гурт отбивают»… Ну, я сейчас пал на лошадь, левольвер за пазуху и качу. Ах, хороша была лошадь, Пал Митрич! До гурта-то больше десяти верст я с небольшим в полчаса сделал. Пастухи мечутся, как угорелые, и объяснить ничего не могут, а только показывают, куда кыргызы моих баранов отогнали. Ночь — глаза выколи… Я за ними один бросился, потому надеюсь, что лошадь меня вполне оправдает. И действительно нагнал. Кричу: стой!.. Их трое, и все конные… Лопочут по-своему, а я понимаю ихний-то разговор; кунчать башка мне хотят. Ах, псы! Я сейчас на них да из левольвера… Убил кого, нет, ничего не знаю, а баранов привел всех назад. Только всей моей и причины было, что больно уж лошадь хороша у меня была…
— Одним словом, порешил, Васька… Нехорошо отпираться: дело прошлое.
— Ничего не знаю, Пал Митрич. Напраслиной обносите меня, как вот и насчет вашего золота…
— Ну, уж насчет золота-то мы сами знаем, что знаем, а тебе быть на веревочке. Уж это, брат, верно, как в аптеке…
— Ловите, а поймаете — ваше счастье.
— И поймаем… Дай срок, не увернешься.
— и-но-о?.. Перестань, Пал Митрич, пужать, а то как раз застращаешь мужика. Робок я больно, того гляди, занеможете я…
Охота у нас вышла неудачная. Гуси сильно сторожились и не допускали даже на два выстрела, несмотря на самое усиленное старание. Кончилось тем, что они поднялись и улетели по направлению к одному из степных «озеринок».
В последний раз я видел Ваську накануне отъезда, когда он поздно вечером пришел пьяный к матери с своей обычной просьбой о деньгах. Повторилась с небольшими вариациями уже известная читателю сцена.
— Да у меня припасено для тебя? — кричала визгливо Ульяна. — Тогда пожалела, дала, а ты, может, и руку нарочно сам извел…
— Мамынька…
— Уйди с моих глаз долой!..
Чтобы удержаться и не дать двугривенного, Ульяна придумала новое средство: она оставила Ваську сидеть в избе одного, а сама ушла куда-то в соседи. Васька сидел на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и время от времени повторял:
— Мамынька… а мамынька!.. Мамы-нька…
Мне надоело слушать эти возгласы, и я вышел сказать, что старухи нет дома. Васька с удовольствием посмотрел на меня мутными глазами и проговорил:
— А помнишь гусей-то?.. Пытал меня тогда Пал Митрич, насчет золота пытал, а оно тут было… было на двух ногах и из избы ушло… Вот как у нас!.. Я, может, этого ихнего золота в год-то через свои руки пропущу не один пуд, а только у Васьки ничего нет… Плевать мне и на ихнее золото!.. Да… Будет, шабаш… Брошу станицу и уйду куда глаза глядят. Надоело… Мамынька, а?..
— Да нет ее, ушла.
— Уйду, брошу все… — бормотал Васька, мотая головой. — Есе одно, где ни пропадать…
— Отчего ты на одном месте не хочешь устроиться?
— А тошно мне… устраивался сколько разов: одежду справлю, лошадь заведу, денег накоплю, а потом и прорвет. Для чего?.. Не с деньгами жить, а с добрыми людьми… Сила во мне непреоборимая ходит, ну и тоскуешь, потому как есть деваться мне некуда. Вот еще к месту своему тянет… мать-старуху тоже жаль… Плачется она на меня, а мне ее жаль. Мамынька родимая, прости ты меня, дурака!.. Земля меня не носит — вот я какой проклятый человек!
Васька сидел у стола облокотившись на него руками. С последними словами он уронил свою кудрявую голову на руки и глухо зарыдал. В окно глядела ясная месячная ночь, и где-то далеко перекликались журавли.
Через год мне случилось проезжать через Умет. Я велел ямщику везти меня к Ульяне.
— Да нету ее, твоей Ульяны, — ответил ямщик.
— Как нету?
— А уж так… По осени-то другая половина Умета выгорела, ну и ее изба тоже. Захудала сильно старуха, а силы уж нету. Так кой-как перебивалась, сердяга: где день, где ночь. А по весне-то к святым местам ушла.
— А Васька где?
— Васька? И его нету…
— Тоже ушел куда-нибудь?
— Ушел-то он действительно ушел из станицы: ни слуху ни духу… А Ульяна одно твердит: воротится к своему месту. Чуяло ее сердце, что близко он. Подснежником и объявился Васька по весне…
— Каким подснежником?
— А по весне, значит, когда снег тает, так мертвяки и оказываются, ну, мы их подснежниками зовем, потому как из-под снегу они объявляются. Так и Васька… Недалеко от мельницы нашли его. Как был в полушубке, так и лежит на правом боку. Уж кто его достиг — ничего неизвестно… Много у нас таких подснежников объявляется по веснам. Ну, Ульяна-то сильно горевала, а потом к святым местам и ушла…
Клад {6}
Рассказ
В уездном городе Кочетове «Сибирская гостиница» пользовалась плохой репутацией, как притон игроков и сомнительных сибирских «человеков», каких можно встретить только в сибирских трактовых городах, особенно с золотых промыслов. Чистая публика избегала останавливаться в номерах «Сибирской гостиницы», но навертывались иногда проезжающие, попадавшие в эту трущобу по неведению. Днем в гостинице всегда было тихо, но жизнь закипала по вечерам, и далеко за полночь окна гостиницы светились огнями: темные сибирские человеки играли в карты, кутили на чужие деньги и весело хороводились с подозрительными женщинами. Общая зала всегда оставалась пустой — сибирская публика еще не привыкла к трактиру, и только в бильярдной громко щелкали шары, точно открывалась и закрывалась какая-то громадная пасть, лязгавшая вершковыми зубами. Старик-маркер, в войлочных туфлях и длинном дипломате неопределенного цвета, разбитой старческой походкой шмыгал около бильярда и, считая очки, монотонно повторял недовольным тоном:
— Сорок семь и двадцать четыре… двадцать четыре и сорок семь!
Это был мрачный субъект с испитым, желтым лицом и моргавшими серыми глазами. Он часто морщился, потому что простуженные ногн давали себя чувствовать при каждом неловком шаге. Да и руки тоже болели у старика — сказывался старческий ревматизм. Коротко остриженные седые волосы покрывали угловатую голову, точно серебряной щетиной, а когда старик упорно глядел на кого-нибудь своими маленькими глазками — редкий выносил этот волчий взгляд.