В места не столь отдаленные
Шрифт:
Единство цикла сатирических «Картинок» достигается внутренними связями мотивов, проблем, иногда полемикой точек зрения на общие вопросы. Так, Томску, увиденному глазами «ташкентца», противостоит другой Томск — «идеальный», из фантастического сна повествователя. Это нечто вроде сатирического «перевёртыша»: идиллия строится по контрасту с действительностью, но при этом действительность то и дело «проглядывает». Вот образчики такого изображения: «Вместо острога на въезде — большое красивое здание, окружённое тенистым садом, и ни одного солдата около» [8,1886,№ 37]. Это — клиника, а острогов нет вообще, тюрьма одна, но пустая. «Вошёл господин в форме. Думаю, сейчас все повскакивают с места — ничуть не бывало». Сон обывателя прерывается внезапным криком «Караул!» — это уже реальность. Так достигается комический эффект: создание утопии и мгновенное её уничтожение, а за этим мысль об иллюзорности мечтаний обывателей, пока царят сегодняшние порядки.
В цикле сталкиваются понятия о литературе правдивой, «обличительной» и литературе «усладительной». Повествователь иронизирует над призывами к идеализации в литературе: «Изобразите этакую „Парашу Сибирячку“… И умна-то она, как Маргарита Пармская, и красива-то она, как Клеопатра Египетская», или «добродетельного квартального» и «бескорыстного надзирателя, этакого замечательной честности отставной козы барабанщика Разбойникова. И тогда вам будет легко издавать газету» [8, 1886, № 42]. От эстетического спора автор вновь выходит к полемике с «Сибирским вестником».
Следует восстановить контекст, в котором воспринимались строки цитированных «Картинок». 43 номер «Сибирской газеты» от 26 октября был посвящён роли печати, росту патриотической сибирской интеллигенции. Этот день был днём сбора всех «сибиряков», и в передовой статье были выражены надежды на «новое молодое поколение, усвоившее себе широкие и гуманные общечеловеческие идеалы, твёрдо решившееся поработать словом и делом в пользу своей родины во имя этих именно идеалов». На фоне этих материалов в последующих выпусках «Сибирских картинок» будет нарастать критический пафос: общественное неблагополучие станет главным объектом сатиры в очерках «О выборах», «Торжество чумазого», «Осаждённый город». «Голос» повествователя крепнет, его интонации напоминают теперь призывы, возбуждающие энергию обывателей, их общественную совесть:
«Не глядите — богат или беден, а смекайте — честен или нет человек, трудолюбив или празден, сумеет ли он, не покривив душой, послужить делу» [8, 1886, № 45].
В последний раз псевдоним «Старый холостяк» появится под святочным рассказом «Первая и последняя ёлка» [8,1886, № 52]. Нередко этот рассказ исключают из «Сибирских картинок» и рассматривают отдельно, так как, кроме подписи, казалось бы, нет ничего общего с содержанием цикла. Но с этим можно и не согласиться, если читать рассказ в контексте «Сибирской газеты» и вслед за всеми выступлениями «Старого холостяка». Это венец цикла и конец года: с этой точки видны все промахи прошлого, но с неё же начинаются надежды на будущее.
Стихия сибирской жизни выступает на этот раз не в галерее «чумазых», «ташкентцев», «червонных валетов», не в многоголосой толпе обывателей, а в развёрнутой картине природы. Суровый рождественский мороз, «злющий» сибирский ветер — таков мрачноватый колорит рассказа. Точные приметы Томска: Большая улица, Воскресенская гора, богатый купеческий дом на углу, с огромными освещёнными окнами, за которыми — «ёлка, большая, богато изукрашенная ёлка, стоявшая среди комнаты, сверкала, залитая огнями и блеском…» [8, 1886, № 52]. На грани этих контрастных миров — чёрной сибирской ночи и блестящего великолепия Рождества — крошечная фигурка нашего мальчика, «очарованного маленького человечка». В рассказе есть как бы нити предшествующих частей: социальные контрасты, беззащитность слабого перед хищниками как примета времени (мальчик встречается с грабителем), жестокость нравов, фантастический сон избитого ребёнка. Лирическое начало связано с чувством глубокого сострадания повествователя к обездоленным. Вдумаемся: он, шестидесятилетний «обыватель», в силу своего «трусливого» мироощущения, не состоялся как гражданин ни в сороковые, ни в бурные шестидесятые годы («холостяк»), но он сохранил «душу живу» к восьмидесятым годам, и его надежды связаны с молодым поколением. Это созвучно настроениям и автора «сибирских картинок», оставившего псевдоним неизменным и для святочного рассказа. Цикл не разрушился: лирическая концовка лишь уравновесила критику настоящего и надежды на будущее, социальное и нравственное.
«Сибирские картинки» можно считать талантливым очерковым циклом, созданным в пору творческого подъёма писателя. Это интуитивно чувствовали многие исследователи морских рассказов, но, не анализируя томские произведения, они выражали изумление по поводу взлёта таланта Станюковича. Феномен начала морского цикла в сибирской ссылке при пристальном исследовании проясняется: он соседствует с новой вехой творчества писателя, освоением им новой тематики и новым мироощущением.
Самым «деятельным» периодом томской жизни Станюковича была вторая половина 1886 года, когда, наряду с постоянно выходившими фельетонами «Сибирских картинок», с 7 сентября станут регулярно появляться главы романа «Не столь отдалённые места», а в европейских журналах в октябре-ноябре объявится новый автор — М. Костин, рассказы которого «Василий Иванович», «Беглец», чуть позднее — «Матросский линч», «Человек за бортом» — привлекут всеобщее внимание. Темп творческой жизни ссыльного писателя стремительно нарастал. Но Томск не только задал интенсивность темпа работы, но внёс качественные изменения в художнические искания писателя.
Сложилось мнение, что сибирский роман Н. Томского — художественная неудача. Критик К. К. Арсеньев в апрельском номере «Вестника Европы» за 1889 противопоставил роману-фельетону морские рассказы М. Костина. С. Чудновский вспоминает о большой спешке автора при написании «Не столь отдалённых мест», небрежностях в деталях при подготовке глав к печатанию их в очередном выпуске газеты.
Н. М. Ядринцев в письме иркутским друзьям от 30 августа 1886 г. неодобрительно отзывается о том, что в «Сибирской газете»:
«…заподрядили Станюковича написать роман из сибирской жизни, фельетоны… Конечно, Станюкович, не знающий и не изучавший сибирской жизни, наваляет какой-нибудь пашквиль… Подделка под сибирские интересы, обусловленная нуждой, тут много неискреннего» [9, с. 287].
Сомнения Н. М. Ядринцева могли бы быть оправданными, если смотреть на Станюковича как на человека со стороны, но они рассеивались самой практикой писателя в напряжённый год после приезда, его укрепившимися связями с сибирской прессой и решительным овладением «томской темой». Более того, когда в декабре 1886 года над «СГ» нависла угроза закрытия из-за материальных трудностей, Станюкович был одним из тех «друзей газеты», которые воспрепятствовали этому. А. В. Адрианов в письме Г. Н. Потанину прямо указывал:
«Константин Станюкович — наиболее деятельный наш сотрудник — он пишет роман и „Сибирские картинки“, и ему газета будет обязана многим» [10, № 865].
Причина же неудовлетворённости критиков художественной отделкой романа, как и причина забвения этой части наследия Станюковича, кроется в своеобразии самого жанра романа-фельетона. Можно говорить об экспериментаторстве писателя: романная форма позволяла расширить горизонты сибирской темы, выйти к проблеме человека, героя, но она должна была сосуществовать с «сухощавой, костистой фельетонной формой» (М. Кольцов). К тому же роман предназначался для газеты и печатался в ней. Это может снять обвинение в «торопливости» автора и в художественных «огрехах»; ведь суть газетного «многосерийного» произведения — рождение фрагментарное, «на глазах» читателей, к «срокам». Считают, что «фельетон стоит как бы косо ко всему газетному листу, он рассчитан на перемену внимания, на удивлённое лицо читателя» [11;19]. В данном случае задачей фельетониста было удержать внимание томских читателей надолго, на многие месяцы вперёд: рамки выхода романа на страницах «СГ» 7 сентября 1886 — 28 июня 1888, всего же он появился в 38 номерах газеты.
Прежде всего для «удивления» томской публики нужно было выстроить предельно захватывающий сюжет. Обычная уголовная хроника заполняла страницы всех изданий. Но на этот раз первая фраза романа: «Подсудимый! Вам предоставляется последнее слово!» [12;17] — должна была познакомить читателя не с матёрым преступником, а с «молодым человеком, с бледным истомлённым лицом», который «тихо, как бы недоумевая, к чему его беспокоят», должен объяснить мотивы, заставившие его… Несмотря на неординарность происходящего — стрелял в женщину — последнее слово так ничего и не разъясняет, жена не только не проклинает преступника-мужа, но даже оправдывает его — с первых страниц легко уловить глубокую иронию автора, проистекавшую от поразительной банальности прежде всего героя. Судьба человека, приговорённого «на житьё», была, мало сказать, близка Станюковичу — это было личное, только что пережитое. Но выбор героя романа из среды «уголовных» диктует автору приёмы неизменного «снижения» ореола страдальца или «героя». Это сказывается уже в портрете, мотивировке поступков и характера. Невежин — фамилия главного персонажа. Невольно возникает литературная параллель: Салтыков-Щедрин в одном из сатирических циклов даёт характеристику т. н. «легковесных» — деятелей, которые ни над чем не задумываясь, ни перед чем не останавливаясь «шествуют в храм славы с единственной целью сневежничать в нём» [13;52]. Несостоятельность, неосновательность Невежина постепенно вырисовываются как основные черты его личности. Вопрос о ценности человеческой личности, о нравственном облике «ссыльного» небезразличен автору.