Валькирия революции
Шрифт:
Еще одну радость доставили ей публикации о переменах, происходивших в Югославии. Тито не стал еще агентом Уолл-стрита и всех мыслимых и немыслимых буржуазных разведок, он пока что пребывал руководителем братской страны. В так называемом «рабочем самоуправлении», насаждавшемся Тито, Коллонтай увидела попытку осуществить на практике все еще ей дорогие, но публично ею же многократно оплеванные идеи «рабочей оппозиции». Радость, однако, была недолгой: Тито быстро отлучили от «реального» (сталинского) социализма.
«Что я больше всего ненавижу?» — задавала себе вопрос в дневнике Коллонтай. И отвечала — вполне прозрачно и однозначно: «1) фарисейство и хамство, 2) жестокость и всяческую несправедливость, 3) унижение человеческого достоинства».
Ее инвективы насчет фарисейства особенно впечатляют при чтении ее писем к ставшему в 1949 году министром иностранных дел Андрею Вышинскому и откровенных заметок о нем же в ее дневнике.
«Глубокоуважаемый и дорогой Андрей Януарьевич, пишу Вам под свежим впечатлением живых рассказов окружающей меня молодежи, аспирантов и студентов Института международных отношений, о Вашем интереснейшем выступлении перед [ними], так много им давшем. […] Мне хочется искренне приветствовать Вас за то, что Вы уделили время […] нашей молодежи, среди которой находится и мой внук Владимир Михайлович Коллонтай, аспирант по кафедре экономики. […]
Неизменно восхищаюсь той мудрой внешней политикой, которую Вы проводите, Вашими, всегда блестящими, речами. […]
Примите мой сердечный привет и искренние пожелания успехов в Вашей ценной и большой работе».
Запись в дневнике: «Во внешнеполитической линии я очень боюсь узкого догматика Вышинского. Боюсь вреда, который он причинит своей жесткостью, непримиримостью, прямолинейностью».
«Глубокоуважаемый и дорогой Андрей Януарьевич.
[…] с неизменным восхищением читаю Ваши, как всегда, глубокие речи в ООН, они высоко поднимают престиж нашей социалистической Родины […]».
Запись в дневнике: «Если бы с момента окончания войны […] мы повели бы более гибкую, вернее «здравую», внешнюю политику, без натужно неумелых осложнений вопросов «юристами» [юрист в высшей дипломатии у нас был только один — Андрей Януарьевич Вышинский], мы могли бы оттянуть […] процесс вражды и реакции. Дипломатия в том и состоит, чтобы при неблагоприятной обстановке суметь извлечь для своей страны наибольшую пользу. Наша дипломатия с конца 1945 года шла по другой линии. Незнание психологии вождей других стран […] вот что вносило ненужные трудности, где их можно было избежать. «Юрист» — плохой дипломат».
Коллонтай не знала, что дипломатию Вышинского в ООН и вообще на Западе называли тогда ПРОКУРОРСКОЙ.
Все чаще приходили мысли о смерти. «Смерти никогда не боялась, — записала она в дневнике, — и не боюсь. Это неизбежно и естественно, а потому входит в круг задач человека. Но смертную казнь ненавижу даже больше войны». Эта запись сделана сразу после того, как Сталин перестал заигрывать с внешним миром, пересмотрел поспешно изданный свой указ об отмене смертной казни, и зловещие «тройки» заработали с новой силой, готовя давно ожидавшийся ренессанс Большого Террора.
Забвение давали только книги. Не беллетристика, не политические трактаты, а строго научная литература, уносившая мысли в другие эпохи. Но и другие неумолимо возвращали в свою…
«Я — в первом веке нашей эры, то есть в христианстве, — писала Коллонтай Татьяне Щепкиной-Куперник. Их разделяло всего несколько улиц, но преодолеть это расстояние своими ногами они обе уже не могли. — Это эпоха величия Рима цезаря Октавия Августа, палестинского царя Ирода и борьбы двух могущественных в те времена восточных народов — армян и парфян. […] Напрашивается много аналогий с нашим переходным периодом истории человечества […]».
Один за другим уходили из жизни «последние могикане» — Коллонтай «примеривала» их смерть на свою, пытаясь увидеть и свой конец, и свое «потом» уже ОТТУДА., ОТТУДА…
«Грустная потеря. Умер Лебедев-Полянский. Некролог положительный, но сухой. Нет ничего от имени партии, а он большевик с 1902 года. Неужели и обо мне ПАРТИЯ ничего не скажет в некрологе?»
«[…] Умер Литвинов. Мир опустел для меня. Лишиться такого большого человека и личного друга! Пусто… И больно…»
Она не добавила, что и на этот раз не было никакого некролога от ПАРТИИ. Да что там от партии — даже от «группы товарищей» не было тоже! Лишь «биографическая справка»…
Петенька умер еще в 1946 году — через год после ее возвращения из Стокгольма. Проводить его в последний путь она не могла — только верная Эми положила от ее имени на гроб букет красных гвоздик.
И все-таки жизнь продолжалась. Близилась «круглая дата» — восьмидесятилетие. Из секретариата Вышинского сообщили, что ее просьба уважена: министр разрешил отпраздновать юбилей в особняке на Спиридоновке, где не раз доводилось ей участвовать в переговорах и бывать на пышных приемах. Друзей, она знала, соберется немного — их вообще уже никого не осталось. Но придет кое-какая элита, придут из посольств — шведы, норвежцы, финны, мексиканцы, болгары…
Воодушевленная этой перспективой, Коллонтай рискнула обратиться к Молотову, который, как и Сталин, не ответил до сих пор ни на одно ее письмо, с просьбой дать указание журналу «Советская женщина» подготовить о ней юбилейную статью. Еще совсем недавно о Коллонтай взахлеб писали крупнейшие газеты и журналы разных стран, теперь она клянчила о статейке в журнале, который вообще никто не читал. Из секретариата Молотова позвонил не назвавший себя товарищ и звонким, молодым голосом разъяснил Коллонтай, что «по закону все вопросы публикаций решаются исключительно редколлегиями журналов», что «у нас, в Советской стране, существует свобода печати» и, стало быть, «ни ЦК, ни сам Вячеслав Михайлович не могут давать редакциям каких-либо указаний».
Несколько дней Коллонтай не могла прийти в себя. Потом написала письмо Майскому: «Глубокоуважаемый и дорогой друг Иван Михайлович, обращаюсь к вам не с письмом, а со своим завещанием. Посылаю весь мой личный архив — дневники, письма, записки и прочее. Товарищ Эми Генриховна Лоренсен знает, где находятся все материалы по моему архиву […]».
Таким образом, загадку укрытия ее бумаг от слишком любопытных глаз в Стокгольме можно считать раскрытой: были укрыты при участии верной Эми у кого-то из ее друзей. Теперь мы знаем у кого: в Швеции нашлись два ее письма по-немецки, адресованные Аде Нильссон, в которых Коллонтай просит укрыть свои «письма, заметки, дневники, все личные материалы» и передать их в Москву не раньше чем через десять лет после ее смерти. Они будут опубликованы, добавляла Коллонтай, «когда в Советском Союзе наступят подходящие времена».
Мысль о том, чтобы успеть устроить карьеру внука, не покидала ее. Владимир уже работал научным сотрудником института мировой экономики и международных отношений Академии наук, но и внук, и бабушка мечтали о большем…
«Глубокоуважаемый и дорогой Андрей Януарьевич.
[…] не могу не выразить Вам моего поздравления за совершенную Вами огромную ценную работу в Париже. Если сопоставить, что было год тому назад у наших противников и что у них имеется сейчас, нельзя не почувствовать, как успешно и целеустремленно ведется наша политика и сколько Вы в нее привнесли за это время. […] Вы себе не представляете, как москвичи с жадным интересом читали Ваши блестящие доклады в Париже. С искренним уважением и преданностью…»