«Вертер», этим вечером…
Шрифт:
Орландо обнимает молодую женщину, скорость растет, и ветер дует еще сильнее; нос корабля портновскими ножницами разрезает атлас лагуны.
Орландо поворачивается к Кароле.
— Io ti amo, — говорит он. — Capisci?
— Molto bene.
Чайка, взлетев со сваи, торчащей из ила, взмывает вверх, прямо к солнцу.
Еще не было и шести, когда Карола, наняв гондолу, вернулась на остров. Убедив себя, что венецианец ее не сильно облапошил, она, насвистывая, вошла во дворец. Уже стемнело, и ей пришлось зажечь желтоватые лампочки, которые свисали с потолка на долгих нитях, заменяя прежние люстры. Войдя в спальню, она удивилась, насколько здесь было светло: луна освещала колонны, на которых крепился полог, серебристыми искрами отражалась в старинных железных оправах комодов.
Карола бросила на кровать свои дневные покупки: четыре пары чулок, блок легких сигарет и итальянский словарь весом в два кило. Открыла воду в ванной и посмотрелась в зеркало. Вечерний холод румянил ее щеки; она состроила гримасу своему отражению и тут же вспомнила о сестре. У нее не было времени попрощаться с Маргарет, но ничего, позже она пошлет ей письмо. В конце концов, это уже неважно, теперь она живет в другом измерении, куда младшая сестра никогда не попадет. Сама жизнь диктовала ей условия: лишь наотрез отказавшись от прошлого, она могла дышать полной грудью. Ей понадобилось тридцать лет, чтобы понять простую истину: повернув обратно, уже никогда не достигнешь заветной цели.
Ванна заполнялась, и зеленые прожилки мрамора колыхались под теплой водой. Она расстегнула пряжку на ремне и выскользнула из брюк.
Нынче вечером — «Вертер». Потом будет прием, они поужинают на острове Лидо с остальной труппой и вернутся на моторной лодке, на которой уплыли сегодня утром. Потом, как и каждый вечер, будут заниматься любовью до изнеможения, а после она будет вслушиваться в посапывание Орландо, пока сама не погрузится в тишину и темноту.
Она расстегнула свою клетчатую рубашку. Прощаясь сегодня утром, он сказал ей: «До вечера, ковбой!» Завтра она купит себе ковбойские сапоги из коричневой кожи; сегодня она уже видела такие в витрине Пьяцца дель…
Она протянула руку к крану и перекрыла воду.
Ей не показалось: в спальне звонил телефон.
Карола не знала, как долго дребезжал аппарат, прежде чем она его услышала; у двери она прихватила халат Орландо и набросила его на плечи. Наверное, это звонил он — в это время он как раз должен был вернуться в гримерку. Видимо, просто набрал номер, чтобы еще раз сказать, что любит ее.
— Алло…
По потрескиванию на линии она тут же поняла, что звонили издалека. Странное впечатление: ей почудилось, будто голос доносился из темной, обитой тканью комнаты. Смешно, конечно, но эхо было прелюбопытное.
Она тихонько присела на подлокотник кресла.
— Алло…
Откуда взялся этот страх? Сначала, словно от усталости, появилась дрожь в ногах. Да, сегодня днем она много ходила пешком, но причина была не только в этом. Мурашки ползли вверх по ногам, и она знала: когда страх комком соберется в животе, это будет невыносимо.
— Слушаю.
Из трубки донеслось дыхание, сдержанное сиплое дыхание человека на волоске от смерти, когда кажется, что эта тонкая нить вот-вот оборвется.
— Мне нужна Карола Кюн.
Никогда прежде она не слыхала этого приглушенного гнусавого голоса, принадлежавшего, казалось, какой-то злой и своенравной девчонке. Звуки лились медленно, словно говорящая соединяла между собой слоги, смысл которых был ей неведом.
— Это я. Кто говорит?
Вновь молчание. Глаза Каролы уставились на совершенный круг луны, сиявший в окне. Несмотря на ясность неба, на нем не было видно ни единой звездочки, лишь этот ледяной шар, излучающий бесконечных холод.
— Ты не помнишь моего голоса…
Те же раздельные слоги; для женщины на другом конце провода слова не имели ни смысла, ни тепла, и уже никогда не обретут их. Что-то недоброе исходило от нее, нужно было поскорее избавиться от этого наваждения.
Повесить трубку.
Карола попыталась разжать пальцы, сжимавшие трубку.
— Но ты меня знаешь…
Нет, это не она. Этого не может быть. Я Карола Крандам, сейчас я в Венеции с любимым человеком, я уехала навсегда, оставила своего мужа Ханса и всех остальных, сейчас я в комнате палаццо Фарраджи, а через два часа буду в «Ла Фениче», там будут свет, толпа, музыка, пение, и кроме этого для меня больше ничего не существует, важно лишь настоящее, и…
— Ты узнала меня, Карола.
Ее голова пришла в движение: она поймала себя на том, что волосы методично поглаживают плечи — непроизвольный жест отрицания, словно какая-то пружина, какой-то механизм завелся в ней.
— Он на дне чемодана, под бельем, я сама положила его туда.
Карола резко обернулась. Чемодан стоял в глубине комнаты с откинутой крышкой: она так и не разобрала его с момента приезда. С того места, где она находилась, можно было разглядеть мятую блузку и рукав пуловера, из-под которого виднелась рукоятка. Две мертвые грязно-белые луны на старой слоновой кости. Две слепые луны. Шепот в трубке затих. Нужно было этим воспользоваться, набросить одежду и бежать прочь отсюда, к пристани.
Она услыхала свой собственный дрожащий голос.
— Кто вы?
Она сама все знала, но в ней еще теплилась надежда, лучик света, который мог разогнать тьму, вызволить ее из этих ужасных объятий, избавить от этого глухого, надтреснутого, искусственного голоса — голоса мертвого ребенка.
— Ты сама знаешь.
Про эти звуки нельзя было сказать, что они срывались с губ; видимо…
— Я хочу, чтобы вы это сказали.
Карола съежилась. Сейчас произойдет непоправимое.
— Говорю тебе, ты сама знаешь: я та, которая всегда молчит. Я Хильда Брамс.
«Зимняя ночь была светла, и длинная тень плясала под ее ногами. Казалось, вся эта гонка была лишь напрасным преследованием этой растрепанной призрачной формы — ее ночного двойника, расчлененного неверным резцом ледяной луны. (…) Шарлотта зябко поежилась под своим слишком тяжелым пальто. В низине она различила крышу часовни».
Ирина Воралеску умела бегать так, как надлежит бегать по театральной сцене: в ограниченном пространстве нужно создать впечатление, будто пробегаешь большое расстояние, и тело тут играет такую же важную роль, как и ноги. Руками она прижимала толстую шаль к понарошку запыхавшейся груди. «Через пару часов наверняка пойдет снег». Совсем рядом с полистироловой стеной проступил нечеткий силуэт Орландо Натале. Тут Томас Сведон позволил себе вольность, он не хотел, чтобы Вертер принял традиционную романтическую смерть — распростертый на земле, с пятнами кетчупа на груди. В его постановке Вертер умирал стоя: белая тень в тусклом свете, заливающем сцену, без каких бы то ни было следов ранения, ведь театр — это молчаливое соглашение, и самой истории, пения, актерской игры должно быть достаточно, чтобы показать, что ранение на самом деле было смертельным. Лишь перед самым падением занавеса Шарлота прижмет к себе мертвое тело и лишь в нарастающей мощи последнего аккорда оно медленно осядет на землю.
«Он увидал ее в полосе света, пробивавшегося сквозь листву. Ее глаза блестели в лунном свете. Она бросилась к нему с этим знакомым ему вскриком, этой нотой, заставившей до предела напрячься ее голосовые связки».
Из режиссерской кабинки, откуда Сведон наблюдал за точностью освещения, ему было видно, как руки и предплечья Орландо свела судорога. Ему был знаком успех, но такой степени совершенства, как нынче вечером в «Ла Фениче», он еще никогда не достигал.
Требовательный по отношению к своей работе, он всегда знал, что в поставленной им пьесе есть недостатки, что он мог и обязан был лучше проработать некоторые движения, потрудиться над деталями… Но в этот вечер он с самого начала забыл, что он и есть постановщик. Это был не «Вертер» Томаса Сведона, а просто «Вертер». Более близкая к Гёте, нежели к Массне, опера утратила налет французской вычурности, зато обрела силу звучания и чисто немецкий напряженный драматизм, и Сальти, правивший в этот миг балом, выжимал из оркестра аккорды, полные трагизма, печали и слез. К тому же Натале, играя этого раненого юношу, ставшего жертвой запретной любви, смог сохранить свое исконно итальянское мужество. Воралеску же превосходила саму себя, и Сведон знал, что слезы, наполнявшие в этот момент ее глаза, были настоящими. Слившись в объятьях посреди необъятной ночи, опустившейся на Вецларскую равнину, они уже не играли — всем своим существом они воплощали любовь и страдание, извечно идущие рука об руку.