Вообрази себе картину
Шрифт:
— Этого недостаточно, — предупредил его друг, которого звали Гермогеном. — Ты же знаешь, Сократ, нашим судьям нравится , когда их сбивают с толку речами, так что они часто выносят смертный приговор людям ни в чем не повинным и, наоборот, оправдывают виновных.
— Разве ты находишь удивительным, — сказал, добродушно подтрунивая, Сократ, — что и по мнению Бога мне уже пора умереть?
— Ты думаешь, это Бог подводит тебя под суд?
— А ты думаешь, для меня тут есть какая-то разница? До сих пор, Гермоген, я никому на свете не уступал права сказать, что он жил лучше или приятней меня. Если приговор будет неправым, пусть стыдятся те, кто меня убьет. Мне-то чего же стыдиться, если другие решат поступить со мной несправедливо?
Оратор Ликон в злобной радости потирал руки.
— Я так и знал, что старый дурак слишком добродетелен, чтобы прибегнуть к приемчикам, содержащимся в написанной кем-то другим речи.
Мелет тоже пришел в восторг.
— Он попытается образумить пять сотен судей. А они, увидев, что никаких развлечений от него не дождешься, лишь заскучают и озлобятся.
Оба знали, что следует сказать, чтобы с самого начала подорвать доверие к Сократу.
— Всего больше удивился я одному, — сказал Сократ, когда умолкли его обвинители, — тому, что они говорили, будто вам следует остерегаться, как бы я вас не провел, — подразумевая, что я обладаю ораторским искусством. Это с их стороны всего бесстыднее, поскольку они знали, что тотчас же будут опровергнуты мной на деле, едва лишь окажется, что я вовсе не силен в красноречии, — если только они не считают сильным в красноречии того, кто говорит правду. Если это они разумеют, то я готов согласиться, что я — оратор, хоть и не на их образец.
Из всей троицы самым серьезным и дельным оказался Анит, ибо он привел Сократа под суд не из желания развлечься, но руководствуясь побуждением куда более пакостным: принципами. История учит, что от людей, руководствующихся уверенностью в своей нравственной правоте, добра ждать не приходится.
В начале правления Тридцати Анит являлся убежденным консервативным приверженцем умеренного фашиста Ферамена — пока Ферамена не ликвидировал фашист куда более расторопный, Критий. До этого происшествия Аниту и в голову не приходило, что его тоже могут изгнать.
При демократическом правлении, которое Анит помогал восстановить, он играл видную роль лидера морального большинства, требующего возврата к традиционным афинским добродетелям, среди которых на передний план выступали освященные временем семейные ценности, хоть Анит и не смог бы сказать, что они собой представляют и когда именно выступили на передний план.
— Вот идет человек, — после суда заметил Сократ об Аните, беседуя с друзьями в ожидании представителей Одиннадцати, коим надлежало отвести его в тюрьму, — наполненный гордостью от мысли, какой он совершил великий и славный подвиг, предав меня смертной казни за то, что я, видя, каких почестей и должностей удостоило его государство, сказал, что не следует ему ограничивать образование сына кожевенным делом.
— Мне особенно тяжело, — воскликнул друг Сократа Аполлодор, когда подошли с цепями люди из числа Одиннадцати, — что тебя приговорили к смертной казни несправедливо!
— Тебе приятнее было бы видеть, что я приговорен справедливо? — ответил Сократ. И протянул руки к цепям.
Страшные афинские Одиннадцать, управлявшие тюрьмами и совершавшие казни, были рабами, принадлежавшими государству.
По новой конституции свободных, демократических Афин, свобода слова и свобода мысли были свободами священными, неограниченными и неотъемлемыми, а тех, кто ими пользовался, можно было пустить по миру или прикончить.
— Неужели никто в нашем демократическом обществе не волен придерживаться неортодоксальных взглядов? — поинтересовался Сократ у Анита на предварительном слушании.
— А как же! — последовал ответ. — У нас имеется полная свобода выражения мыслей. Можно выражать и неортодоксальные взгляды при условии, что их неортодоксальность ортодоксальна. Человек может быть приверженцем демократии, или приверженцем олигархии, или приверженцем тирании, но ничего другого и без всяких там промежуточных тонкостей. Человек обязан быть приверженцем чего-либо. Можно быть сторонником войны или сторонником мира, но только их и ничего другого, а разные дискуссии, которые лишь запутывают эти простые вещи, не допускаются.
Речь Анита сопровождалась негромкими аплодисментами и одобрительным перешептыванием его коллег-заседателей.
— Ты ведь и сам говорил, Сократ, по крайней мере так передают, что в твоей идеальной республике Гомер, Гесиод и иные поэты, музыканты и вообще художники подлежали бы запрету либо цензуре по причине вредоносного воздействия, которое эти люди способны оказывать на чувства, мысли и моральный дух народа.
— Пока до моей идеальной республики еще далеко, — сказал Сократ, — я бы их сохранил.
— Чего мы не намерены допустить, — прямо сказал Анит, — так это цинизма, скептицизма, скрытности, атеизма, заговоров, абортов, оппозиционерства, увиливания, обмана и неискренних ходатайств. Чем смог бы ты защититься от обвинения в том, что ты атеист и отвергаешь богов, признаваемых государством, а веришь в других, странных божеств?
— Я попросил бы назвать мне этих богов и божеств и спросил бы, как можно быть атеистом, тем не менее веруя в этих божеств.
— Я вижу, что ты циничен и изворотлив. А как бы ты защищался против обвинения в развращении молодежи?
— Я попросил бы тебя назвать и привести в суд развращенных мною людей.
— А вот это и есть казуистика и неискреннее ходатайство, — сказал Анит, — которых афинское государство больше терпеть не намерено.
На самом же суде Сократ сказал:
— Если одних юношей я развращаю, а других уже развратил, то ведь те из них, которые уже состарились и узнали, что когда-то, во время их молодости, я советовал им что-то дурное, должны были бы теперь прийти мстить мне и обвинять меня, если только я не развратил их настолько, что они уже и не понимают, какой вред им причинен. А если сами они не захотели, то кто-нибудь из их семейных вспомнил бы теперь, как потерпела от меня их собственная плоть и кровь. Да уж конечно, отцы их и братья и иные родственники нашли бы сегодня дорогу в суд. Здесь ныне присутствует Адимант, Аристонов сын, которому вот он, Платон, приходится братом, и Энтодора, брата вот этого, Аполлодора, тоже вижу я рядом с ними. Ну, Херефона вы все, конечно, знаете, достойного демократа, который вместе с вами недавно изгонял тиранов, он был мне другом с мальчишеских лет, — Херефон мертв, но брат его присутствует в суде. Я вижу еще многих других, которых Мелету в его речи всего нужнее было выставить как свидетелей. Если он просто забыл это сделать, то пусть сделает теперь, я ему разрешаю. Пусть скажет, есть ли у него свидетели такого рода, показания которых он может привести.
Сократ, готовый уступить рострум своему обвинителю, сделал вежливую паузу.
— Все это неправда, мужи-афиняне, — снова заговорил Сократ, — совершенная неправда. Вы увидите, что все, кого я назвал, готовы защитить меня — меня, развратителя, оскорбителя, злого гения их ближайших и драгоценнейших родичей, как утверждают Анит и Мелет. Не только развращенные юноши, но и их неразвращенные родные, люди уже старые. Какое другое основание помогать мне может быть у их родственников, людей зрелых, кроме истины и справедливости? И кроме уверенности, что я говорю правду, а Мелет лжет.
Уже под конец своей защитительной речи Сократ привлек внимание судей к тому, что они и так наверняка знали: имея трех сыновей, одного почти уже взрослого и двух младенцев, он не прибегнул к обычной тактике, не привел с собой младенцев, дабы сколь можно больше разжалобить судей слезными мольбами.
— Такое поведение, — объяснил Сократ, — было бы нехорошо для чести моей и вашей, для чести всего государства. В мои года человеку не следует пятнать себя, прибегая к подобным приемам, да еще при моей репутации, заслужена она или не заслужена — все равно. Как-никак, а ведь принято все-таки думать, что я отличаюсь кое-чем от большинства людей. А если так будут вести себя те из нас, которые, по-видимому, отличаются или мудростью, или мужеством, или еще какою-нибудь доблестью, то это будет позорно. Мне не раз приходилось видеть, как люди весьма почтенные проделывали во время суда над ними или после вынесения приговора удивительные вещи, как будто они думали, что им предстоит испытать что-то ужасное, если они умрут, а если вы сохраните им жизнь, то они стали бы бессмертными.