Воспоминания о Белинском
Шрифт:
– Кудрявцев наделен самым тонким чутьем для изящного, – говаривал Белинский, – и если ему что-нибудь нравится, так это действительно должна быть хорошая вещь…
Обстоятельства Белинского в эту минуту были очень плохи. Дела издателя «Наблюдателя» Степанова шли худо, он платил Белинскому за его труды самые ничтожные деньги, да и то в неопределенные сроки. Мелочные долги очень тревожили его. После переезда на новую квартиру у него всего оставалось 30 рублей ассигнациями. Усиленная борьба с тяжелыми обстоятельствами утомляла его, надежда на продолжение «Наблюдателя», за который он принялся с таким жаром, исчезала.
В эту минуту вся журнальная деятельность сосредоточилась в Петербурге, где возник еще новый толстый журнал.
– Я охотно переехал бы в Петербург, – говорил он, повторяя то, что уже писал ко мне: – и взял бы на себя весь критический отдел журнала, если бы мог получать 3000 ассигнациями. Неужели же я не стою этой платы? А здесь я решительно не могу оставаться, мне просто здесь грозит голодная смерть…
Бескорыстнее и честнее Белинского я не встречал ни одного человека в литературе в последние двадцать лет. Когда речь заходила о плате за труд, он приходил в крайнее смущение, весь вспыхивал и сейчас же соглашался на всякие предложения, самые невыгодные для себя.
– Как же вам не стыдно было соглашаться на такие условия? – с упреком говорили ему его приятели.
– Что делать? – возражал он с улыбкою: – подлая трусость одолевает, когда речь коснется до денег. Я всегда иду с решительностию, молодцом, определю себе цифру и думаю: нет, уж менее этого я ни за что не возьму, а как дойдет до дела, так и сробею. Такая уж гадкая натуришка!
С деньгами он обращался, как ребенок: он то экономничал, лишая себя необходимого, то вдруг прорывался и позволял себе неслыханные роскоши при своем положении. Увлечение было его натурою, и он увлекался даже мелочами.
Однажды утром, во время пребывания моего на Арбате в доме Тона, я подошел к окну.
В эту минуту проходили мимо четыре человека с лотками на головах. На лотках были уложены горшки с великолепными цветами.
«Это, верно, несут в дом к какому-нибудь богатому господину», подумал я.
Через минуту я, разумеется, забыл об этих цветах, а через полчаса пошел к Белинскому.
Я остолбенел, войдя в его комнату. Эта пустая комната, с щекатуренными стенами, вымазанными вохрой, приняла роскошный вид: она вся была уставлена рододендронами, розами, гвоздиками всевозможных цветов, разливавшими благоухание.
Белинский, наклонившись, поливал горшок с розаном. Когда он приподнялся и увидел меня, он весь вспыхнул.
– Ну, что, какова у меня оранжерея? – сказал он, смеясь.
– Чудесная! – отвечал я. – Я видел, как эти цветы проносили мимо меня, и, признаюсь, никак не ожидал, чтобы их несли к вам.
– У меня, батюшка, страсть к цветам. Я зашел сегодня утром в цветочный ряд и соблазнился. Последние тридцать рублей отдал… Завтра уж мне формально есть нечего будет…
И несмотря на это, Белинский в это утро был веселее и одушевленнее обыкновенного и, говоря, беспрестанно обращался к своим цветам, отрывал сухие листья, очищал землю в горшках и прочее.
Через несколько недель я получил письмо из Петербурга. Один из тамошних журналистов, совершенным сюрпризом для нас обоих, вдруг делал Белинскому предложение переселиться в Петербург и заняться редакциею его журнала. И я и Белинский очень хорошо знали, что журналист этот не питал к нему особенного расположения. Я предлагал этому журналисту сотрудничество Белинского после третьего его письма ко мне, но журналист, приобретший себе тогда критика в лице г. Межевича, решительно отказался от предложений Белинского.
Дело, видно, однако, не обошлось без Белинского.
Белинский, которому действительно грозила в эту минуту голодная смерть, не колебался ни на минуту и принял предложения журналиста, хотя они не имели ничего заманчивого.
Я должен был ехать к себе в деревню на раздел имения, и мы сговорились так, чтобы на возвратном пути из деревни отправиться в Петербург вместе. В деревне я получил от Белинского следующее письмо:
Москва. 1839. Августа 19 дня.
Ну, Иван Иванович, насилу-то дождался я от вас весточки; ваше молчание заставило было меня живо беспокоиться насчет и вашего переезда через Волгу и ваших новых отношений к делящимся (чего доброго – думал я – пожалуй, зарежут). По сему резону вы выходите не благодетельный помещик, как изволите величать себя, а разве злокачественный дворянин и разбойник, как резко выразился Иван Иванович о Иване Никифоровиче. Вот Авдотья Яковлевна – дело другое: она очень похожа на благодетельную помещицу; попробуйте отдать деревню в полное ее распоряжение – и увидите, что чрез полгода, благодаря ее доброте и благодетельности, благодарные ваши крестьяне – сии брадатые Меналки, Даметьи, а наипаче Титиры – сделаются сами господами, а господа сделаются их крестьянами.
Записка ваша ко мне отличается удивительною пустотою содержания. Однако ж спасибо вам и за нее. Рад, что вы обещаете приехать к концу сентября, но боюсь, чтобы ваш приезд – как это часто бывает в сем непрочном мире – не отодвинулся до конца октября. Знаю, что вы рветесь оттуда всей душою, да боюсь, что дела задержат. Пожалуйста, почтеннейший, приезжайте скорее: право, я жду вас с нетерпением. Признаюсь, почему-то и с Москвою мне уж поскорее хотелось бы разделаться.
После вашего отъезда со мной произошла бездна перемен и разных разностей. Во – первых, я был болен… Убедительное письмо ваше к Николаю Филипповичу не произвело никакого эффекта, потому, вероятно, что нужда убедительнее красноречия. Но мне досадно только, что он не давал никакого ответа. Около трех недель я и надеялся и отчаивался (самое гнусное состояние), наконец заболел и увидел необходимость не выходить из дому, но вдруг почему-то решился выйти в последний раз, повидаться с Боткиным… Иду – вдруг едет навстречу Николай Филиппович. – А, подумал я, вот зачем тянуло меня из дому! – вскакивает с дрожек и начинает на тротуаре беседу. О том о сем, между прочим и о вас – имею ли я от вас известия, наконец – к делу, Щепкин (М. С.) должен ему 115 р., так он предлагал мне поделикатнее попросить их у него себе. В моем положении и это было благодеянием божиим; а Николай Филиппович уверял, что у него нет ни копейки и что сам нуждается. Тотчас я увиделся на университетских экзаменах с Барсовым и попросил его передать Михайле Семеновичу о сем. На другой день спокойно жду денег, но не тут-то было. К. Аксаков дал 10 р., а то бы лекарства не на что было взять, а еще нужны были пьявки и другие подобные мерзости, требующие денег. Я было и нос повесил, но вдруг является И. Е. Великопольский, осведомляется о здоровьи и просит меня быть с ним без церемоний и сказать, нужны ли мне деньги? Я попросил 50 р., но он заставил меня взять 100. Вот так благодетельный помещик! На другой день, перед самым отъездом своим в деревню, опять навестил меня. От Щепкина я получил деньги, когда уже выздоровел.
Я помирился с Боткиным и Катковым. Между нами все опять попрежнему, как будто ничего не было. Да, все по-прежнему, кроме прежних пошлостей. Сперва я сошелся с Боткиным, и без всяких объяснений, прекраснодушных и экстатических выходок и порывов, но благоразумно, хладнокровно, хотя и тепло, а следовательно и действительно.
Теперь вижу ясно, что ссора была необходима, как бывает необходима гроза для очищения воздуха: эта ссора уничтожила бездну пошлого в наших отношениях. Причины ссоры, несколько вам известные, были только предлогом, а истинные и внутренние причины только теперь обозначились и стали ясны. Боткин много был виноват передо мною, но и я в этом случае не уступлю ему. Надо быть беспристрастным и справедливым. Впрочем – странно: я, который не находил удовлетворительного мщения Боткину, я теперь не могу себе ясно представить, за что я на него так неистовствовал. Вообще в нашей ссоре много семейного, только для нас понятного. Боткин – чудесный человек – теперь я могу это сказать, потому что говорю без пылу, в котором если много пламени, зато много и дыму и чаду, но с теплотою и благоразумно. Катков имеет один недостаток – он очень молод, а кроме этого, он один из лучших людей, каких только встречал я в жизни. Я рад без памяти, что наши дрязги кончились и что вы таки увидите нас, так как хотели и думали увидеть нас, когда отправлялись из Питера в Москву.
К. Аксаков со мной как нельзя лучше. Его участие ко мне иногда трогает меня до слез. Невозможно быть расположеннее и деликатнее, как он со мною. Славный, чудный человек! Но молод так, что даже Катков годится ему в дедушки. В нем есть все – и сила, и энергия, и глубокость духа, но в нем есть один недостаток, который меня глубоко огорчает. Это – не прекраснодушие, которое пройдет с летами, но какой-то китайский элемент, который примешался к прекрасным элементам его духа. Коли он во что засядет, так, во-первых, засядет по уши, а во-вторых – во сто лет не вытащите вы его и за уши из того ощущеньица или того понятьица, которое от праздности забредет в его, впрочем, необыкновенно умную голову. Вот и теперь сидит он в глупой мысли, что Гете (далеко кулику до Петрова дня!) выше Шекспира. Но пока он сидел да посиживал в этой мысли, если только нелепость можно назвать мыслию, случилось происшествие, от которого на лице Аксакова совершилось страшное aplatissement, ибо это происшествие накормило его грязью, как говорят безмозглые персиане. Грязь эту разделили с ним Бакунин и Боткин.