Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вторник, среда, четверг
Шрифт:

— Ладно. Тогда я с дневным поездом выеду домой.

Дешё обрадовался, узнав, что Геза тоже с нами.

— Да, — сказал он немного погодя, — другого выхода все-таки нет. Я не боюсь.

Да и какой смысл… В моем положении даже побег требует не меньше храбрости, чем явка по вызову военного трибунала.

— Встретимся около двух, у поезда. Или вам лучше здесь остаться?

— Зачем же, до завтрашнего утра наше командировочное предписание действительно. — И вдруг он заволновался — Матери надо бы что-нибудь купить. А вот что именно — ума не приложу. Скажу ей по секрету, что останусь тут неподалеку, возле Галда: она единственный человек, кто не передаст дальше, даже если бы и захотела. Это тоже, старина, ужасно. Всегда говорю только я. Мать лишь бормочет бессвязно, шамкает, по ее синюшным, непослушным губам течет слюна. Глядя в ее горящие глаза, я кляну эту безысходность, еще больше терзая и мозг свой, и душу. Она все еще шьет. Сидит над шитьем, не разгибая спины, чтобы с меня ничего не тянуть. Я не раз порывался упасть перед ней на колени, обхватить парализованные ноги и стиснуть их… удерживая в ней покалеченную, но дорогую мне угасающую жизнь. Но так ни разу и не сделал этого. Такой уж непутевый и черствый я до крайности… Итак, в два часа?

Галлаи вяло потряс на прощание мою руку, дыхнул мне в лицо спиртным перегаром, и вся его раскрасневшаяся физиономия расплылась в блаженной улыбке.

II

По одному мы пробираемся в Череснеш, минуя станцию, и там поджидаем друг друга. Вещей с собой не взяли никаких, чтобы не вызвать подозрений. Отец Гезы привезет их на подводе, когда стемнеет.

Дома все уладилось значительно легче, чем я ожидал. Как раз пришла повестка, причем не на переосвидетельствование, а сразу на службу в недавно сформированную бронетанковую часть. Расторопный же ты, однако, брат, старший лейтенант с призывного пункта, черт бы тебя побрал, но меня можешь призывать, сколько влезет. Я попросил мать приготовить мою военную форму и сапоги.

— Боже праведный! Неужто и тебя взяли?

Я постарался успокоить домашних:

— Никуда я не уйду, во всяком случае не дальше винокурни Бартала, но не вздумайте наведываться ко мне, я сам время от времени буду приходить.

Отец уставился на меня:

— А не накличешь ли этим беды?

Ему следовало бы стать часовщиком, а не столяром. Я всегда жалел его; когда он тащил бревно или доску, его щуплое тело, казалось, вот-вот подломится под тяжестью.

— Какая там беда? А если возьмут в армию? Не все ли равно.

Дорогой мой старикашка… Со своими полными безотчетного страха голубыми глазами и обвислыми усами он живет, что называется, тише воды, ниже травы под крылышком моей энергичной, подвижной матери, и не знаю, как он осмелился произвести меня на свет. Правда, на такое дело он отважился один-единственный раз, ибо у меня нет ни братьев, ни сестер. Он ужасно боится войны, в армии не служил, накануне первой мировой войны был признан негодным и просеивался даже сквозь решето мобилизаций в военное время. Из года в год его теребили — мол, определись куда-нибудь, например, в городское стрелковое общество, пульни хоть раз из винтовки, нельзя же так прожить всю жизнь. А он все отпирался, ни за что на свете не соглашаясь, пока наконец не стал членом попечительского общества, платил взносы, лишь бы оставили в покое, но вблизи тира его так никогда и не видели. Не думаю, чтобы за всю свою жизнь он хоть раз кого-нибудь ударил. Как правило, вместо него с подмастерьями расправлялась моя мать. Голос у него тоже немощный, как и тело, прямо-таки комариный: «Будет сделано, сударь, как вы изволите желать». Но тут уж он был хозяином своего слова. Если городской барин или дяпайский цыган закажет у него что-нибудь и он скажет свое неизменное «Будет сделано, сударь, как вы изволите желать», то разобьется в лепешку, ночи напролет будет работать, а непременно сделает в срок, и всегда именно то, что ему заказали. Не помню случая, чтобы кто-нибудь остался недоволен его работой. А сам он? Возразил ли хоть раз против чего-нибудь? Кто знает? Никто никогда этого не слышал. Желания? Были ли они у него? Дождь хлещет мне в лицо, стоит обернуться, и я еще увижу мастерскую на углу Церковной улицы. Наверняка он стоит за дверью с матовым стеклом. Хотя вряд ли осмелится. Однажды ему заказали гроб, какая-то старушка подорвалась на мине возле Турецкого рынка. С тех пор он и не осмеливается смотреть ночью в эту сторону. Что за черт, с чего я так расчувствовался, ведь не навек расстаемся, стоит захотеть, и снова увижусь с ним. Он очень набивался проводить меня. На самом же деле, как мне кажется, ему хотелось уйти со мной. Боится за меня. И за себя тоже, за свою тихую, размеренную, жалкую жизнь. Не раз мне приходилось видеть, как ночью, дрожа всем телом, в одной исподней рубашке он прислушивался к смертоносному вою снарядов, летящих со стороны плацдарма русских. Однажды я даже заговорил с ним — мол, шел бы лучше спать, все равно того снаряда, который угодит сюда, не услышишь и не увидишь. Но как грубо у меня это получилось! Надо бы вернуться, постараться загладить вину. Я вовсе не думал тогда его обидеть, просто очень хотелось спать.

Мать обнимает меня, да так крепко, что хрустнули косточки.

— Значит, остаешься здесь, в Галде, сынок?

И сразу же кинулась рыться в двух сундуках, все такая же добрая, но практичная и деятельная, как всегда.

Немцы устанавливали противотанковые пушки позади липовой рощи Айя. Непонятно, почему русские до сих пор не навели мост, снуют на катерах от берега к берегу. Если б они переправили на эту сторону танки, то давно бы уже прорвали наспех оборудованный оборонительный рубеж, проходящий через Старый Город. В магазинах на площади Кароя Роберта зажгли свет и тут же задернули окна черными бумажными шторами, обеспечив полное затемнение. Пустые глазницы окон — если почему-либо, кто знает, что может случиться, я не вернусь, это будет моим последним воспоминанием о площади. Впрочем, хватит валять дурака. Либо я буду думать о своей шкуре и ни о чем другом, либо обо всем, только не о самом себе. Город все равно не может спасти меня, как и я не могу спасти его для лучших времен. Встретимся вновь, когда пронесется ураган, если останемся живы. Грамоту о вольности Галда, дарованной Кароем Робертом, нам полагалось знать наизусть, а кто сбивался, мог садиться на место, получив кол. «Мы, милостью божьей король Венгрии…» Дешс сомневается, будут ли преподавать историю Венгрии. А почему бы нет? Мы пережили нашествие татаро-монголов, турок, австрийского шурина, 6oi ты мой, чего только нам не пришлось пережить! Пожалуй, именно потому нам и удалось просуществовать более тысячи лет, что мы постоянно мобилизовывали силы, чтобы восстановить то, что разрушили наши враги, и исправлять то, что сделали по собственной глупости. Гравий Айя громко похрустывает у меня под ногами. Кажется, будто земля скрежещет зубами. Да, все же паршивое это дело — покидать город тайком, занимая пост управляющего фирмой, имея звание лейтенанта и сознавая, что то и другое уже не имеет никакого значения. Ни пост управляющего, ни звание лейтенанта. Черт возьми, и все это произошло как-то сразу, одним махом. Красавица Гелетаине, жена участкового врача, с неподражаемой грацией зашла в ателье мод Шарукана. Право, какая деталь туалета могла ей так срочно понадобиться в двух километрах от русских? А эти немцы похожи на поденщиков, размеренно делающих свое дело. Работают не торопясь, точно, аккуратно — ни растерянности, ни суеты, ни раздраженных выкриков. Я видел их у Коломыи, даже ураганный обстрел не мог сбить их с привычного ритма. Квалифицированные мастера войны, с опытом и стажем. Я верю рассказам о газовых камерах, почему бы и не верить? Они способны и на кое-что похуже. Здесь просто замыкается круг. А началось все раньше — с тех мастерски отработанных, натренированных и уверенных движений. Это ужасно. Пушка в их руках — такой же инструмент, как лопата. Им все равно: посадить хлеб в печь или отвернуть кран на баллоне с газом «циклон». У меня одна обойма в пистолете и ничего больше. У Дешё, наверно, найдутся патроны, в конце концов он прибыл с фронта. Возле здания городской управы стоит нилашистский охранник. Я с ним знаком, это подмастерье у сапожника Каламо, некий господин Фери, а фамилию не помню. Когда-то он сшил мне хорошие желтые полуботинки на белой подкладке. Он и военным-то не был, что же его потянуло сюда?

Ему изменила жена? Или, может быть, еще раньше, склонившись над заготовкой, он подумывал о том, что автомат ему подходит больше, чем сапожный нож? После войны, как всегда, специалисты и дилетанты наверняка сфабрикуют уйму всяких причин, которые в это сумбурное время одних гнали в одну сторону, а других — в другую. Вот подойти бы и спросить: «Господин Фери, а как бы вы объяснили свой шаг?» Впрочем, это неинтересно. Если человек даже по собственной воле решается на ложный шаг, то стоит ему сделать его, как потом он сразу же начинает выполнять то, что ему приказывают. Фери вскидывает руку, словно отгоняет назойливого шмеля:

— Китарташ [4] , господин лейтенант, очень рад вас видеть.

Что ж, бодрись, пока не дадут коленкой под зад. В день, когда присягали Салаши, мы вошли в лифт вместе с моим генеральным директором. «Послушай, — гневно комментировал он захват власти нилашистами, — какого ты мнения об этих людях с грязными ногтями, с неизвестным или темным прошлым?» Этот полоумный джентри, подумал я, говоря о нилашистах, больше всего озабочен тем, что у них грязные ногти. А теперь и мне именно это пришло на ум при виде господина Фери — сапожного подмастерья.

4

Приветствие нилашистов.

Предстоит еще прощание с Клари. Трудно будет. «Боже мой, Эрне, я не пущу тебя!» Я вдруг будто ощутил на своем лице ее горячее дыхание. Это будет тяжелее всего. Красавица Клари Шуранди… Как я увивался вокруг нее в университетские годы! На балах в казино я пожирал ее глазами, не в силах оторвать от нее взгляда, на катке мчался очертя голову, чтобы прикрепить ей коньки, и никакого успеха. Она словно не замечала меня. В марте мы большой компанией человек в тридцать отправились на Дяпу за подснежниками. Опираясь на палку, я поднимался в гору, боясь повредить покалеченную ногу. Вдруг Клари оглянулась и, сказав: «О боже, Эрне, о вас совсем некому позаботиться!» — взяла меня под руку и по-матерински стала опекать. Черт его знает, и сам не пойму, чем была вызвана такая перемена. Три дня спустя во время крестного хода она подошла ко мне, как бы давая понять: мол, опирайся не на палку — молодому человеку это негоже, — а на меня. Такой страстный порыв охватил нас обоих, что мы и дня не могли прожить друг без друга. Прежнее целомудренное обожание дополнилось неодолимым влечением к ней, страстным желанием обладать этой женщиной, подобной которой я еще не встречал. Одним взглядом она может распалить до предела. У нее чудесная фигура, красивые плечи, величественно-грациозная шея! Грудь ее так запечатлелась в моем сознании, что я даже во сне мог очертить ее. Но она никогда не пускала мою руку ниже дозволенного. «Эрне, пойми же, я все-таки девушка». Черт возьми, у меня не раз с кончика языка готов был сорваться вопрос: «А где именно начинается девушка?» — но я так и не осмелился спросить. Клари тут неумолима, она непременно хочет сохранить себя безукоризненно чистой, как свадебная фата. Свадьбу мы назначили на рождество. Сочельник, рождество… Как еще далеко до него, как оно медленно приближается… Помолвка состоялась у нас дома. Мать испекла торт огромный, как мельничный жернов, его внес подмастерье, чинно следуя за ней. Она сшила себе дорогой костюм, привела в порядок ногти: ведь ее невесткой будет дочь городского прокурора, из настоящей господской семьи, а не из каких-нибудь новоиспеченных господ. Их деды и прадеды тоже были господами, от них даже запах исходит барский. Но торт оставили на кухне, не стали даже резать, а подали пирожное, принесенное от Гербауда; мать мою гости называли тетушкой, а отца — господином мастером, за все время ни разу не назвав иначе. Только я был для всех Эрне, особенно для самого Шуранди. который, подчеркивая свое расположение, разговаривал со мной на «ты». Мой отец, забитый старичок, поглаживал ладонью стол. Что ни говорите, а орех это орех, он лучше всего полируется и фактура у него очень красивая А может, все-таки нужно было сказать, чтоб не называли их тетушкой и господином мастером? Черт его знает, тогда мне это и в голову не пришло. Почему-то отец и для меня был господином мастером, и началось это уже давно, пожалуй, с того давнишнего-предавнишнего храмового праздника в Битте. В мои детские годы мы часто ездили в Бигту, где живут сербы.

Накануне храмового праздника они по обыкновению с шумом и гиканьем проезжали по улицам Галда, оглашая своими выкриками дворы, стоя глушили вино, играли на дудках, как бы зазывая всех на храмовый праздник, суля всем радость и веселье. Там устраивались незабываемые праздничные вечера. Мы учились танцевать коло с разгоряченными сербиянками, вся деревня ходуном ходила от задорного веселья, все приветливо улыбались друг другу, одним словом, всюду царили любовь и согласие. Но к вечеру сербы напивались, набрасывались с палками на приезжих, и все гости как оглашенные разбегались под покровом темноты. Тут и начиналась настоящая потеха: паническое бегство из Битты. вопли, прерывистое дыхание. Потом мы надрывались от смеха, хотя тем, кто не успевал унести ноги, изрядно доставалось. Как-то раз отец купил на храмовом празднике кулер, отломил кусочек и уже собирался было сунуть его мне в рот, но я уже тогда был брезгливым и, увидев порыжевшие от морилки пальцы отца с черными ногтями, мотнул головой — дескать, не надо. Он промолчал, не такой он, чтобы кому-то, даже своему ребенку, выговор сделать, только долго дрожал его заострившийся подбородок. Затем выбросил весь кулер натужным жестом, как человек, который отталкивает от себя что-го непомерно тяжелое. На ужине по случаю нашей помолвки Клари сунула мне в рот кусок пирожного. И лишь потом, уже начав жевать, я вспомнил кулер. Отец взглянул на меня и не смог сдержать слез. До чего же глупо получается! Из всей быстро текущей жизни, которая дается нам один-единственный раз, память хранит такие мелочи, как кулер, пирожное…

Мастерская уже скрылась из виду. Со стороны Турецкого рынка взлетает ввысь под облака ракета, на мгновение все вокруг озаряется светом, а затем сумерки еще больше сгущаются. Половина четвертого. С мрачной лёссовой вершины Дяпа из крупнокалиберного пулемета обстреливают окраину города — трассирующие пули оставляют после себя светящиеся борозды. Русские не отвечают. Из дома Шуранди выходит служанка:

— Боже мой, господин управляющий, вот уж не ждала вас барышня!

Я собираюсь пройти в дом, но она разводит руками.

— Вы вчера изволили сказать, что придете часам к семи, их благородия вернутся из Будапешта поездом в половине шестого, но вы проходите, в холле тепло…

Я стою, не зная, что сказать. Неужто так и уйду, не простившись? Что за идиотизм, именно сегодня ей приспичило ехать в Будапешт; на какое-то мгновение я до боли отчетливо вижу большие влажные глаза Клари, словно она и в самом деле здесь, рядом со мной. В Старом Городе хлопает миномет, ищу взглядом, где разорвется мина, погружаюсь в свои мысли; служанка зябко поеживается у калитки. Может, оставить записку? Но что написать? На противоположной стороне улицы, переваливаясь с боку на бок и далеко вперед выбрасывая тонкие ноги, торопливо шагает Геза Бартал в направлении Череснеша. Он в теплом велюровом пальто, сбитой набекрень шляпе, с докторским саквояжем в руке.

Поделиться с друзьями: