Я в Лиссабоне. Не одна (сборник)
Шрифт:
…Совать носок в замочную скважину мы, конечно, не станем и все же заметим. Несмотря на приличную, пусть пэтэушную, вьюность, когда дале слюнявых целуйчикоf у подъезда не шло, несмотря на пристойную младость — без моно-и прочей лю. лю, — младость, скормленную сфере обслу…, — как не свихнулась Рая от скуки, ангелы наши умалчивают, — фильмчик был досмотрен-таки до конца. И все б ничего, кабы не Чорт — вот он, «авторский произвол», Андрш ибн Ви! — ну да, большой и теплый, как и просили; рога и проч. мушкое стоинство были — «По-быстренькому?» — при нем. «Шут-ка… — пролепетала вмиг побелевшая, как рис, Раиса Петровна, и то ли от страха, то ли от вожделения, а может, от того и другого вместе, раздвинула, ахнув, небритые ноги. — Шут-ка-а-а-а-а-а!!»
Никогда, никогда не испытывала она ничего подобного. («Das-ist-fantastisch? — Ja-ja!»)
Никогда никого так не боялась — и одновременно не желала. («Das-ist-orgazmish? — Ja-ja! Ja-ja!»)
Никогда не догадывалась, что лишь сила — сила, а не членчик — и была ей нужна, а не: Ромул, Рем, мать их волчица. («Das-ist?.. — Ja-ja! Ja-jaa!! Ja-jaаа!!!»)
«Какие шутки с вашей сестрой? Матрица!» — пробормотал Чорт и, деловито почесав копытце, погладил Раису Петровну по дрожащей коленке. Кошелкина опять закряхтела: сначала тихо, потом погромче (она, бедняга, снова не поняла, от ужаса иль удовольствия), а потом взяла да и отдалась потоку — и с такой, тра-та-та-та, экспрессией, что sosедка — пищавшая в церковном хоре Марья Ильинична Теркина, — хотела уж было приставить к стене бокал для прослушивания и, кабы не телефонный звонок, отключивший ее менталку ровно на четверть часа, а потом еще на две, непременно бы согрешила. «Ок, ок, но что же Раиса Петровна, — спросите вы, — что с нею стало? Неужто астральный секс — или, как его там… суккуб? инкуб? — столь хорош, что с людьми, пожалуй, и вовсе не стоит? А если и стоит, то через раз, — и лучше все же по Вирту?» Да, мы ответим. Конечно, мы вам ответим. Только поставим отточие. На память. На посошок. Вот та-ак…
«Запах! За-па-ах!» — учила Теркина попугая. «Запа-ах!..» — вторил ей попка до тех самых пор, пока труп продавщицы, обнаруженный копами в грустной ее скворечне (до магазинчика «Урожай» — ну, это в скобках — восемь минут хода), не доставили в морг с оказией: по ошибке, с тайным ли умыслом положили на грудь диковину, поди теперь, разбери — да и не нужно.
Ольга Павловна, так уж вышло, была из тех дам, при упоминании о которых следует представить всенепременно горящую избу — или, на худой конец, пожарную лестницу. В первом случае мы визуализируем Ольгу Павловну, входящую в объятое огнем пространство и, что твоя саламандра, выходящую из оного; во втором — Ольгу Павловну в эмчеэсовской форме, прижимающую к груди спасенного от верной смерти киндереныша, а также прослезившегося — весь в саже — пожарного, гаркающего в сердцах: «От баба!»
И все же «железной леди» Ольга Павловна, директор по маркетинговым коммуникациям небезызвестной торговой сети, себя не ощущала — особенно в те невероятно унизительные для нее моменты, когда Кристи — светлые джинсы, индийская сумка через плечо, ускользающий ежикотуманный затылок — приводила в дом очередную «вторую половину» и, глядя в глаза, искренне уверяла: «Мамочка, это — навсегда!» Ольга Павловна, сцепив зубы, верила (с кем бы дитя ни тешилось, лишь бы из универа не вылетело) — верила до тех самых пор, покуда одно из ветреных «навсегда», приехавших покорять столицу, не обчистило ее сумку и не было поймано с поличным. «В стойло!» — только и сказала тогда Ольга Павловна и, хлопнув дверью, отвернулась от своего отражения — злые слезы душили, впрочем, вовсе не из-за банкнот — пусть и хрустящих, пусть и пятитысячных: нет-нет.
Не прошло и двух месяцев, как Кристи явилась в квартирку с новейшей пассией: традиционный рефрен — «Дорогая мамочка! Это навсегда» — обратился в лаконичное «Женечка». Улыбнувшись одними губами, Ольга Павловна кивнула, быстро прошла в свою комнату и, упав на кровать, свернулась калачиком. А чтобы рыдания не выпорхнули часом в коридор и не поплыли, что совсем ни к чему, в гостиную — и дальше, в девичью, — вцепилась зубами в шелковую свою «подружку» да пролежала так до тех самых пор, пока не провалилась в тяжелый сон. Кош-марик, выбросивший ее в трехмерку, заставил сердце биться чаще обычного: накапав корвалола, Ольга Павловна быстренько опрокинула мутное пойло, набрала номер покойного мужа да быстро-быстро зашептала в трубку: «Сашенька, как настоящие! — В другом измерении что-то щелкнуло, и она, поймав волну, продолжила: — Да, по всему небу, представь-ка… куча! Армия целая! Сотни — а может, тысячи! — тарелок летающих! И эти еще. глазастые. Передвигались по городу, будто всегда тут жили. И небо в конце украли. Вместо него механизмы свои с прожекторами поставили, — а от них ни-ку-да, ни за что-о! И Кристи за стар.» — не договорив, Ольга Павловна нажала на красную кнопку — в ее измерении что-то щелкнуло — и снова заплакала. Ну да, она жалела себя: ни «статус», ни «связи», ни то, что принято называть здесь словечком «хобби» (Ольга Павловна играла в шахматы и не прочь была пострелять в тире), не могли вытянуть ее из вялотекущего депресьона: как только Кристи появлялась в квартирке, в их прелестной квартирке на Гастелло, не одна, пакостнейшее это чувство, смешанное со стыдом, переполняло так сильно, что иной раз дело доходило до форменного удушья: обида, горловая чакра — как по нотам… Бороться ж с собой — точнее, с мыслями, которые «она» приписывала, как и любой тутошний винтик социума, «себе», — Ольга Павловна не хотела, и только вздыхала: «Никогошеньки рядом! Ни-ко-го-о! Всю жизнь — сама все, всю жи-изнь!» — «Как в шестнадцать работать пошла, — замечает поймавший волну покойный муж, — так до сих пор и пашет». — «Перерыв на декрет — но это ли отдых? — вторит зацепившаяся за его мыслеформу умершая крестная. — Тошнотики — да пеленки.» Подключившись к их голосам, — вернее сказать, частотам, — Ольга Павловна сама не заметила, как, обернувшись в собаку, за-выла-таки на луну. Прибежавшая же на шум Кристи — «Почти голышом ведь. как быстро у них!» — присела на корточки: «Мамочка, это — навсегда!» — и, по-детски расплакавшись, погладила ее против шерсти.
Хотелось вот так: «Шли годы. Кристи с Женечкой жили душа в душу, Ольга Павловна же души не чаяла в детях», — да только годы, на самом-то деле, никуда не шли, а пошленько топтались на месте, и, хотя Кристи с Женечкой и впрямь жили душа в душу, детей как-то так не предвиделось. Ольга Павловна же, как и большинство сук ее возраста, мечтала всуе о щенах и все чаще грустила — ее-то песенка свыта! Породистое отражение, глядящее из зеркала, тактично о том умалчивало — умалчивало до тех самых пор, пока зацепившаяся за поводок фраза Женечки «Я сделаю все, только скажите.» не повисла в воздухе. «А как же Кристи?» — тявкнула Ольга Павловна и выбежала из комнаты. Женечкины знаки внимания, обращенные меж тем к ее скромной персоне, перешли все дозволенные границы: когда Кристи не было дома, Ольга Павловна старалась и вовсе не высовываться из конуры. Однажды в сумерках, правда, выскользнула, как ей казалось, т и х о н ь к о, но не тут-то было — Женечкин силуэт, замаячивший в конце длинного коридора, наложился — игра теней — на силуэт Ольги Павловны, и было это так, с позволения сказать, волнительно, что наша сука даже не нашлась что и пролаять. То ли дело Женечка, чей лексикон поразил бы в момент тот чье угодно воображение! То ли…
Никогда в жизни не говорили Ольге Павловне таких слов. Никогда не чесали так нежно за ухом. Никогда не была она «чудом природы» и «раненой ланью». Не помнила себя более счастливой и опустошенной одновременно, и потому, словно ее лишили на миг чувств, даже не ощутила Женечкиных объятий, совпавших аккурат с появлением Кристи: «Что же, у вас все схвачено?»
«Дрррянь!» — зарычала Ольга Павловна; пощечина получилась звонкой, но что с того? «Прости, ну прости, а. — запела вдруг Кристи, подставляя левую. — Я просто хотела, чтобы ты поняла. ну, что я обычно чувствую. Ты ведь считаешь меня ущербной, ушибленной на голову… А я просто не знала. Не знала, как объяснить еще». «Ольга Павловна, я и впрямь не хоте.» — захлебывается вдруг слезами Женечка и, выскальзывая в коридор, быстро-быстро бежит по лестнице; их с Кристи разделяет пролет, один лишь пролет — и целая ма-ма.
Она смотрится в зеркало.
Хохочет.
Ей и в самом деле жутко, жутко смешно.
Темнота — и вспышка слепящая (локоть? плечо? колено?..).
Капелька пота, стекающая по спине, застывает на ящерке: главное — успеть запеленговать, он думает, она ведь на Лину, на Лину его похожа, а еще — ну да, на ту, из Киндберга [12] : detka — нет, не читала: есть ли разница, впрочем, уф, да есть ли, на самом деле? «Какой же ты вкусный, pa-pa, — выдыхает она и, проводя тыльной частью ладони по рту, поднимается с колен. — Омерзительно вкусный!»
12
Кортасар. Местечко, которое называется Киндберг.
Рыжие волосы, тонкие щиколотки… дрянь, что мне делать теперь? «Убей, — Лина подсказывает, — убей, чтоб не мучалась: вот так (показывает) или та-ак (чертовка.), ах-ха-а!»
Он, пожалуй, обрадуется, если кто-то пустит ему пу-лю-другую в лоб, но увы: «кто-то» явно не догоняет, и потому он наклоняется, и потому кусает теплые ее пальчики: «ветреные», «смешные»… «Ну ладно „ветреные“, — бормочет она сквозь сон, — но почему „смешные“, смешные-то — почему-у?.. Тридцать шесть с половиной», — она уточняет, она поглаживает ступни: если, конечно, размер имеет значение. если, конечно, думать, будто что-то его имеет!..
Он знает: нельзя цепляться, знает хорошо (слишком?) — стоит позволить себе чуть больше, как сразу все потеряешь: подкладывать человечка под свой сценар. никому-ничего-не-должна, сбивает с мыслеформы рефренчик: не расслышать хотел, безумный! — не вышло, и все равно: к волосам, щиколоткам, ключицам — да ко всему, о чем, коль исчезнет, забыть бы надо, — прилип.
«Ну, ну давай же, papochka!» Она смеется, она обнажает зубы — обнажает, будто его Лина (да она и есть, она и пить ego Lina), — «Я вернусь, когда облетят листья, — она кивает на деревья, он касается ее губ — детских? — Один верхний обман, один нижний — ладошкой: левой — и правой, левой — и правой, левой — и пра… я, — обрывает она строку, — вернусь, нет-нет, ну правда, ты стал мне так до. так дорог, да-а! И не думай-ка тут подсовывать!»
Она подбрасывает купюры: водяные знаки слетают с резаной цветной бумаги и, покружив, обращаются в бабочек. Он не знает, что делать с ними, и кричит: «Какая „плата“! Я же отдать хотел! Я просто! Просто!»
Живешь «своей жизнью» лет триста — и вдруг: марево.
Раскол.
Вспышка.
«Мир, detka, такой большой, а ты — маленькая и хрупкая. Стоп-кадр, безумка, стоп-кадр! В деньгах ли только дело? Надо ли те.» Она касается его рта обманкой: сначала левой, потом правой, сначала левой, потом правой, и вдруг взрывается: «Да ты не понимаешь! (опять отсекает строку, опять становится тенью на потолке). Ничего, ничего-то не понимаешь! Я должна, да, на все себе, блин, должна-а!.. Не пялься вот так вот, ладно? Не вздумай пялиться даже. Я сказала тебе, ска-за-ла!»