Заговор поэтов: 1921
Шрифт:
– Возврат к монархии невозможен, – солидно подтвердил Гривнич. – Я уж не говорю о том, что нынешний режим можно свергнуть только в результате новой интервенции и гражданской войны, то есть ценою новых десяти миллионов жизней.
– Да! Поэтому единственный путь – побудить большевистский режим к внутренней эволюции… Жестоковыйная диктатура железных наркомов должна очеловечиться, должна постепенно осветиться ночным солнцем истинной гуманной и всемирной культуры… Вот это и предстоит взять на себя интеллигенции… Воздействовать на таких людей в коммунистической верхушке, как… Ну, во всяком случае, на неравнодушных к литературе… Начиная с Луначарского (тот сам грошовый драматург), Троцкого (говорят, басни Крылова на малороссийский язык переводил), Бухарина, Каменева. А то, что вы предлагаете – прекрасная метафора для тяжкой работы перевоспитания культурой, и работу эту надо начинать немедленно. ещё вчера надо было…
– Я счастлив, что вы одобряете идею, Осип Эмильевич.
– Кто вам сказал, что я одобряю идею? Ах да, идею и в самом деле одобряю… Однако практический (если можно только такое слово употребить) замысел – не стоит и выеденного яйца… Взяться за руки метафорически, прекратить склоку между фракциями в русской поэзии, это ещё можно… Хотя зачем прекращать? Пускай ругаются – так ведь веселее! Или вот остановить футуристов – чтобы не воспевали столь верноподданно коммунистических правителей! Это бы хорошо сделать! Давно бы пора… Но браться с ними за руки? Как вы только могли предложить такое? Мне – взять за руку бродягу Хлебникова? Отчего это вы так уверены, что он моет руки? Он же в Персию с Красной Армией пошёл! Вы представляете, каких оттуда микробов принесёт?
Выразительное лицо Мандельштама столь ярко отразило его ужас перед персидскими микробами, что Гривнич растерялся. Вдруг его осенило:
– Однако возможно ведь договориться, с кем именно в решающий момент вы соедините свои руки. О соседях ваших слева и справа… Скажем, Анна Андреевна Ахматова и Марина Ивановна Цветаева. Дамы, они-то ведь точно руки моют.
Теперь уже неистовый поэт опешил. Остановил свой бег по комнате, пожевал губами, стряхнул с папироски пепел себе за левое плечо и проговорил уже вполне по-человечески:
– Дамы не в счёт. У меня в семнадцатом году был знакомый священник, отец Бруни, я его воспринимал некоторым образом как даму, так вот он едва ли руки мыл: ему их должна была обеззараживать святость. Я надеюсь, что эта поездка будет полезна для Анны Андреевны: она вот уже несколько лет, после Октябрьского переворота, в хаос, замкнулась в семейном кругу, ничего из стихов не издаёт и даже, похоже, не пишет.
Что такое? Ведь весной вышел её «Подорожник»… Однако Гривнич, решив не противоречить гениальному буяну, заметил кротко:
– Я очень надеюсь уговорить Анну Андреевну съездить в Новгород Великий, Осип Эмильевич.
– Да, вот ещё – почему именно в Новгород, в этот пустой и мёртвый город? – снова завёлся Мандельштам. – Если вам так уж нужна София, то почему тогда не Киевская? И разве я, иудей по рождению, иудейство отвергнувший – точно так же, как и православие, не испорчу вам вашей обедни?
– Ваше участие обязательно. Осип Эмильевич, – попытался успокоить его Гривнич. Достал из портфеля уже приготовленный и тщательно, с завитушками и ятями надписанный конверт. – Вот, кстати, суточные, проездные и прочие, сумма вполне достаточна. А Киевская София перестроена была в стиле украинского барокко, есть также София Полоцкая, но ту теперь вообще от костёла не отличишь.
– Где я должен расписаться? – деловито осведомился Мандельштам, доставая из кармана огрызок карандаша.
Гривнич попытался было объяснить ему, что расписываться не нужно, потому что он, Гривнич, как секретарь и кассир лично отвечает перед Юбилейным комитетом за расходование денег, однако напрасно понадеялся он этим порадовать нервного поэта. Тот бросил конверт на пол и снова помчался по комнате, выкрикивая:
– Дело нечисто! Признавайтесь, чьи деньги? Нансена, Кутепова? Из Берлина? Из Варшавы?
По-видимому, чистосердечное изумление, написанное на лице посетителя, пристыдило Мандельштама, потому что он фыркнул и начал с другого конца, по модели, как с горьким чувством догадался Валерий, отповеди начинающему:
– Я помню ваши стихи, Валерий Осипович… Стихи как стихи… Продолжаете ли вы это занятие? Прогрессируете ли в нём? Знаете, когда я забирал тираж своего «Камня» из типографии, старый еврей, её хозяин успокоил меня: «Молодой человек, вы ещё будете писать всё лучше и лучше».
– Слишком лестно для моих каракулей и одно упоминание рядом со стихами вашего «Камня», – растрогался действительно польщённый Гривнич. – Я же, если и пописываю теперь, то для себя только. Теперь модно говорить: «в стол». Я как услышу, так и представляю себе: обыск, и жандарм (неважно, в какой форме) заглядывает ко мне в стол – чего я там написал. За свой счёт издаваться нет средств, а что сейчас печатается… Не мне вам напоминать.
– Сегодня отпевали Александра Блока, а он пророчески писал о том, что наша культура переходит в катакомбы. Думаю, что был несправедлив к покойному: одно уже расстояние, отделяющее мертвого от живых, позволяет оценить его точнее. Напрасно было бы надеяться, что в катакомбы спустятся издатели и станут выплачивать гонорары. Надо работать, сцепив зубы, выпрыгивая из собственной кожи, не оглядываясь, напечатают ли, и не рассчитывая на одобрение. С какой стати пишущий человек должен верить чужому мнению о своей вещи? Похвала здесь должна вызывать такое же внутреннее неприятие, как и хула. А что не печатают, так ведь нельзя заставить. Либо как вон у Писемского в романе «Тысяча душ»: влиятельное лицо приказывает редактору журнала напечатать повесть начинающего литератора… Вы бы захотели так издаваться?
– Согласен, что это позорно, как дебют актриски, добытый в постели антрепренёра… Но боюсь, если большевики окончательно задавят частные издательства, они обратятся к этой схеме и будут печатать только верноподданных.
– Вот и не нужно делать ставку на печатание, – с явным облегчением, ибо беседу теперь легче стало повернуть в наезженную колею, задорно подхватил Мандельштам. – Разве Сафо печатали? А Овидия – печатали, по-вашему? А Иисуса Христа?
Гривнич молча нагнулся за конвертом, собрал и вернул на место разноцветные советские банкноты. Разгибаясь, увидел, как ноги в рваных полуботинках подтанцевали к нему и остановились в полутора шагах.
– Приятно было возобновить знакомство, – сверкнули навстречу его взгляду очи Мандельштама.
Гривнич поклонился и вышел. Когда дверь захлопнулась за ним, услышал позади тихий смешок и оглянулся. Чернокостюмный Всеволод Вольфович, прятавшийся, оказывается, за дверью, в комическом ужасе поднёс палец к губам, взял Гривнича под руку и на цыпочках отвёл к своему номеру. Толкнул дверь, показывая, что открыто. И вполголоса:
– Я всё слышал. Получил бездну удовольствия. Вы действовали добросовестно, сделали, что могли. Теперь моя очередь.
Забрал конверт и, решительно стуча каблуками, направился к временному обиталищу поэта. А Гривнич бухнулся, не снимая ботинок, на постель, расстеленную на диване сребролюбивым уродцем Абрамкой.
Очнулся в сером полумраке тягучего питерского рассвета. Демонический благодетель, только что протопавший мимо в смежную комнату, уже с порога вернулся и склонился над ним:
– Разбудил-таки, Валерий Осипович? Победа! Уломал я вашего бурного гения приехать в Новгород. И конверт всучил.
– Как же вам удалось, Всеволод Вольфович? – поинтересовался, не вполне ещё соображая, Гривнич и вдруг отчаянно зевнул. – Ох, извините…